«Москва взята... Есть вещи необъяснимые. Не забывайте вашего решения: никакого мира — и вы ещё имеете надежду вернуть свою честь...» — так писала она царю. Александр поспешил ответить, что у него нет мыслей о заключении мира. «Удостоверьтесь, что моё решение бороться более непоколебимо, чем когда-либо, — писал Александр. — Я скорее предпочту перестать быть тем, чем я являюсь, но не вступать в сделку с чудовищем, которое составляет несчастие всего света... Я возлагаю свою надежду на Бога, на восхитительный характер нашей нации и на моё постоянство в решимости не подчиняться ярму».
Александр понимал, что заключение мира с Наполеоном будет для него чревато утратой трона, а точнее, повторением судьбы отца и деда: ему простят, что он остаётся в Петербурге, когда русская армия истребляется на Бородинском поле, простят сдачу Москвы, потерю пол-России, но мира с Наполеоном не простят. «После Бородина и гибели столицы, — констатировал историк Е. В. Тарле, — стремление уничтожить захватчиков сделалось всенародным в полном смысле слова. Ставка Наполеона на устрашение России была бита».
Настроение народа неминуемо передалось императору. Александр пришёл к пониманию, что один из двух — он или Наполеон — должен потерять корону. Потеряет тот, кто проиграет войну.
Его сестра Екатерина Павловна продолжала укреплять в нём решимость в необходимости продолжения войны до победного конца. Она писала Александру: «Вас громко обвиняют в несчастье, постигшем Вашу империю, во всеобщем разорении и разорении частных лиц, наконец, в том, что Вы погубили честь страны и Вашу личную честь. И не один какой-либо класс, но все классы объединяются в обвинениях против Вас. Не входя уже в то, что говорится о том роде войны, которую мы ведём, один из главных пунктов обвинений против Вас — это нарушение Вами слова, данного Москве, которая Вас ждала с крайним нетерпением, и то, что Вы её бросили. Это имеет такой вид, что Вы её предали. Не бойтесь катастрофы в революционном роде, нет. Но я предоставляю Вам самому судить о положении вещей в стране, главу которой презирают. Нет ничего такого, что люди не могли бы сделать, чтобы восстановить честь, но при желании всем пожертвовать для отечества говорят: «К чему это поведёт, когда всё изничтожается, портится вследствие неспособности начальников?» Мысль о мире, к счастью, не всеобщая мысль, далеко не так, потому что чувство стыда, возбуждённое потерей Москвы, порождает желание мести. На Вас жалуются, и жалуются громко. Я думаю, мой долг сказать Вам это, дорогой друг, потому что это слишком важно. Что Вам надлежит делать — не мне Вам это указывать, но спасайте Вашу честь, которая подвергается нападениям. Ваше присутствие может расположить к Вам умы; не пренебрегайте никаким средством и не думайте, что я преувеличиваю; нет, к несчастью, я говорю правду, и сердце от этого обливается кровью у той, которая стольким Вам обязана и желала бы тысячу раз отдать жизнь, чтобы вывести Вас из того положения, в котором Вы находитесь».
В своём ответе на это письмо Александр старался реабилитировать себя, по крайней мере в глазах сестры. «Я не могу думать, — писал он, — что в Вашем письме ставится вопрос о той личной храбрости, которую имеет каждый солдат и которой я не придаю никакой цены. Впрочем, если уж я должен иметь унижение останавливаться на этом предмете, я Вам сказал бы, что гренадеры полков Малороссийского и Киевского могли бы удостоверить, что я умею держаться под огнём так же спокойно, как и всякий другой. Но, ещё раз, я не думаю, что в Вашем письме идёт речь об этой храбрости, и я предполагаю, что вы хотели сказать о храбрости моральной — о единственной, которой в выдающихся положениях можно придавать некоторую цену. Может быть, если бы я остался при армии, мне удалось бы Вас убедить, что у меня тоже есть доля её. Но чего я не могу понять, это что Вы, которая в своих письмах в Вильну хотела, чтобы я уехал из армии, Вы, которая в письме от 5 августа, доставленном Вельяшевым, говорила мне: «Ради Бога, не берите на себя командования. |