— Дураки, кровопийцы, лошадь убили!
В просвет между дергающимися головами полицейских Эндрю и правда увидел убитую лошадь. Она лежала посреди улицы, напротив главного подъезда почтамта, — лоснящаяся — коричневая глыба. При виде, мертвой лошади Эндрю ощутил пронзительный страх, непонятную щемящую боль. А потом, глянув вбок, он увидел совсем недалеко на тротуаре группу улан, верховых и спешившихся, в живописных мундирах и в явном расстройстве. Уланы эти, вооруженные только саблями, направлялись в Феникс-парк; ничего не подозревая, они оказались на Сэквил-стрит через две-три минуты после полудня, и им достался первый залп повстанцев. Четыре человека было убито, их уже унесли в ближайшие магазины. А лошадь осталась. Эндрю смотрел на улан, на возмущенное, испуганное лицо их командира, молодого офицерика, своего ровесника. Сердце у Эндрю сжималось и расширялось с такой силой, что казалось, вот-вот разорвется, точно кровь хочет выплеснуться из тела от стыда и отчаяния. Он ощупал себя, потрогал фуражку и френч, чтобы убедиться, вправду ли все это на нем надето, потрогал плечо с единственной звездочкой на погоне. Да, он тоже английский офицер.
И сразу же он почувствовал, что на него смотрят. К шинфейнерам толпа была настроена равнодушно, неопределенно, пожалуй, даже враждебно. Но и на Эндрю и его мундир люди смотрели без всякого дружелюбия, Первая пролитая кровь пробила брешь, через которую неизбежно должно было хлынуть веками копившееся озлобление.
Эндрю стал пробираться обратно. Это было нелегко — сзади сильно напирали. Он петлял, таща за собой Кэтела. Попробовал повернуть закованную руку так, чтобы ухватить мальчика за запястье, но дотянулся только до его вялых, безвольных пальцев. Кэтел теперь следовал за ним покорно, свесив голову. Кое-как они выбрались из гущи толпы.
Почему он это сделал? Теперь он мертвец. Он умер в этой тесной кухне, сидя на полу рядом с Кэтелом, отсчитывая медлительные часы и минуты своего распада. Образы обеих женщин, Франсис и Милли, поблекли и сошли на нет, он едва помнил, кто был рядом с ним, когда зазвонили в церкви. Колоссальным, непоправимым и нестерпимым было другое — потеря чести. Его убили в этой тесной кухне так же верно, как если бы пырнули ножом. Почему он уступил, дал им погубить себя?
И, мысленно отвечая на этот вопрос, Эндрю уже знал, что ответ неправильный, что нет и не может быть оправданий для его ужасающего поступка. Когда Милли, прижав его коленом к стене чулана, шепотом рассказала, что была в неких отношениях со своим братом, его отцом, и что существуют письма, подтверждающие это, он в первую секунду ей не поверил. Потом, пока она шептала ему в ухо, что, если он не согласится, эти письма перешлют его матери, все затопила жалость к Хильде и как будто принесла облегчение, не оставив иного выбора, кроме как защитить ее. Такая новость могла задним числом отравить ей всю жизнь, до самых корней. О том, чтобы пытаться перехитрить Милли, нечего было и думать — он не мог рисковать, он обязан уберечь мать от этих безобразных разоблачений. И он сдался.
Теперь он был волен во всем сомневаться. Первая его мысль была о матери — и он поверил. Вторая мысль была о себе — и веры не стало. Неужели могло случиться в прошлом нечто такое ужасное, такое, как он теперь почувствовал, оскорбительное для него самого? Может, и есть какие-то письма, но еще не сказано, что они так уж важны или не могут быть истолкованы как совершенно безобидные. Может, Милли не захотела бы, а то и не смогла бы выполнить свою угрозу. А может, она с дьявольской находчивостью просто все выдумала, чтобы припугнуть его. Попозже надо будет зайти на Верхнюю Маунт-стрит и узнать. А потом явиться по начальству в Лонгфорд.
Но мысль о Лонгфорде и своем бесчестье увела его глубже. Независимо от всего остального он должен был тогда сразиться с Патом. Должен был презреть револьвер Пата и драться голыми руками. Пат не убил бы его. |