Изменить размер шрифта - +
Их лучшие времена совпали: Нане
было  двадцать  лет,  и  она  приехала из  Парижа  и  танцевала Одетту,  и
Кершовани  любил  ее.   Понятие  <принадлежность>,  сопутствующее  понятию
<любовь>, было кощунственным, когда он думал о Нане, смотрел на нее утром,
проснувшись первым,  боясь пошевелиться,  чтобы не разбудить ее, когда они
сидели  за  столом  и  солнце пронизывало синие  занавески и  играло в  ее
глазах,  и  в  капельках оливкового масла на тарелке,  и в гранях высокого
бокала,  из которого Нана лениво потягивала легкое вино.  А когда вечером,
отложив дела в редакции,  он шел в театр и, укрывшись в директорской ложе,
любовался ею на сцене,  он вспоминал,  как она жарила себе на обед толстый
кусок мяса и  жаловалась,  что не  смеет есть картофель и  хлеб,  чтобы не
набрать лишних двести граммов,  и  просила его не  резать при ней колбасу.
<Не  сердись,  милый,  -  говорила  она,  -  я  страшная обжора,  как  все
танцовщицы,  и  я  не  могу видеть,  как ты  отрезаешь себе эту прекрасную
кровяную деревенскую колбасу -  я так чувствую ее чесночный запах, мне так
хочется ее попробовать, а этого никак нельзя...>
     Он думал о письме Нане все пять месяцев предварительного заключения и
все то время,  пока шел процесс,  и когда председательствующий предоставил
ему последнее слово,  а  Нана сидела во втором ряду,  он тоже думал о том,
какое напишет ей письмо.  На нее все время таращились прокурор и защитник,
а он старался не смотреть на нее,  чтобы она не заметила в его глазах боль
и  любовь,  и  чтобы не было ей из-за этой его боли и любви горько уходить
отсюда,  и чтобы она могла возвратиться в театр без раны в сердце,  потому
что израненное искусство остается великим только какое-то время,  а  потом
оно начинает пожирать само себя, ибо всякая боль - как мир и как человек -
автономна, и живет по своим законам, и мстит окружающим и даже тому, в ком
она живет.
     Кершовани мог в последнем слове своем  о т р е ч ь с я, и он бы вышел
из зала суда,  и они снова были бы вместе, и он поэтому долго стоял молча,
вцепившись холодными пальцами  в  деревянные  перила,  которыми  ограждены
подсудимые.
     - Я мог бы все отрицать,  - сказал Кершовани в своем последнем слове,
- и вы были бы обязаны меня оправдать, потому что улик против меня нет. Но
для  меня высокая честь защищать перед лицом общественного мнения идеи той
организации,  к  которой  я  имею  счастье  принадлежать,  -  я  говорю  о
Коммунистическом Интернационале,  о  Коммунистической партии Югославии и о
Советском  Союзе,  ибо  три  эти  понятия  неразделимы  для  меня.  Я  был
пацифистом и  разочаровался в  этом идейном течении,  не  способном решить
задачу,  которую мы,  коммунисты,  перед  собой ставим:  создание общества
равенства  и   культуры,   общества  свободы.   Я  был  приверженцем  идеи
югославской  монархии,  присутствуя с  делегацией  молодежи  на  коронации
монарха Александра, но я разочаровался в идее монархизма. От пацифистских,
националистических и  монархических иллюзий  не  осталось  и  следа.
Быстрый переход