Изменить размер шрифта - +
Почему же мы молчим, боже ты мой?>
     Но  по  укоренившейся в  нем многолетней привычке беседовать с  самим
собой,  отвечать на  вопросы,  поставленные однозначно и  бескомпромиссно,
Штирлиц сказал себе, что ситуация, сложившаяся в мире весной сорок первого
года, такова, что всякое действие, а тем более открытая внешнеполитическая
акция,   направленная  против  Германии,   невозможна,   ибо   она   будет
свидетельствовать о  том,  что <нервы не  выдержали>,  поскольку открытого
нарушения  условий  договора  о  ненападении со  стороны  рейха  не  было.
Понимая,  что Гитлер рано или поздно нападет на его родину, Штирлиц тем не
менее отдавал себе отчет в том,  что всякое <поздно>,  всякая,  даже самая
минимальная, оттяжка конфликта на руку Советскому Союзу. Это была аксиома,
ибо успех в будущей войне во многом складывался из цифр,  которые печатали
статистические ведомства в  Москве  и  Берлине,  сообщая данные выполнения
планов -  выплавку стали, чугуна, добычу нефти и угля, - эти сухие цифры и
определяли будущего победителя,  а  они,  цифры эти,  пока  были в  пользу
Германии,  а  не  Союза.  Но  Штирлиц  понимал,  что  резервы  его  страны
неизмеримо больше резервов рейха,  а  исход будущей битвы в конечном итоге
определяли резервы.  Штирлица не пугало то, что вся Европа сейчас была под
контролем Берлина.  Это  только на  первый взгляд было  страшно.  Если  не
поддаваться первичному чувству и  заставить себя неторопливо,  как  бы  со
стороны  анализировать  ситуацию,   то   вывод  напрашивался  сам   собой:
конгломерат народов, отвергавших идеи национал-социализма, сражавшихся - в
меру своих сил -  против вермахта, будучи оккупированными, чем дальше, тем
активнее станет оказывать сопротивление немцам; сначала, видимо, пассивно,
но потом -  Штирлиц не сомневался в  этом -  все более активно,  то есть с
оружием  в  руках.  Значит,  Гитлеру  придется удерживать свои  резервы  с
помощью  армии;   значит,   считал  Штирлиц,  тылы  рейха  будут  зыбкими,
ненадежными, враждебными духу и практике нацизма.
     Он  все  это  понимал  умом,  заставляя себя  анализировать ситуацию,
проверяя и перепроверяя свои посылы, дискутируя сам с собой, но когда хоть
на минуту душа его выходила из-под контроля разума,  как сейчас,  когда он
снова увидел эту проклятую коричневую карту и  маленькую точечку Москвы на
белой  пустыне России,  становилось ему  страшно,  и  пропадали все  звуки
окрест,  и слышал он только свой немой вопрос,  обращенный не к себе, нет,
обращенный к  дому,  к  своим:  <Ну  что  же  вы  там?!  Делайте  же  хоть
что-нибудь! Понимаете ли вы, что война вот-вот начнется?! Готовитесь ли вы
к ней?! Ждете ли вы ее?! Или верите тишине на наших границах?!>
     ...Выйдя из ампирного, с купидончиками, выкрашенными голубой краской,
здания министерства иностранных дел, он сел в свой <хорьх> с форсированным
двигателем,  резко взял с места и поехал в маленькое кафе <Грубый Готлиб>.
Там никто не обратит внимания на то, что он выпьет не двойной <якоби>, как
это было принято в Германии - стране устойчивых традиций, тут уж ничего не
поделаешь, - а подряд три двойные рюмочки сладковатого коньяка.
Быстрый переход