И когда
теперь я нахожу у Плеханова под датой 28 октября 1917 года: "...не потому огорчают меня события последних дней, чтобы я не хотел торжества
рабочего класса в России, а именно потому что я призываю его всеми силами души... <приходится> вспомнить замечания Энгельса, что для рабочего
класса не может быть большего исторического несчастья, как захват политической власти в такое время, когда он к этому еще не готов"; <этот
захват> "заставит отступить его далеко от позиций, завоеванных в феврале и марте нынешнего года..."<Плеханов - "Открытое письмо к петроградским
рабочим" (газета "Единство" 28.10.17)>, я ясно восстанавливаю, что вот так думал и Фастенко.
Когда он вернулся в Россию, его, в уважение к старым подпольным заслугам, усиленно выдвигали, и он мог занять важный пост, - но он не хотел
этого, взял скромную должность в издательстве "Правды", потом еще скромней, потом перешел в трест "Мосгороформление" и там работал совсем уж
незаметно.
Я удивлялся: почему такой уклончивый путь? Он непонятно отвечал: "Старого пса к цепи не приучишь".
Понимая, что сделать ничего нельзя, Фастенко по-человечески просто хотел остаться целым. Он уже перешел на тихую маленькую пенсию (не
персональную вовсе, потому что это влекло бы за собой напоминание, что он был близок ко многим расстрелянным) - и так бы он, может, дотянул до
1953 года. Но на беду арестовали его соседа по квартире - вечно пьяного беспутного писателя Л. С-ва, который в пьяном виде где-то похвалялся
пистолетом. Пистолет же есть обязательный террор, а Фастенко с его давним социал-демократическим прошлым - уж вылитый террорист. И вот теперь
следователь клепал ему террор, а заодно, разумеется, службу во французкой и канадской разведке, а значит и осведомителем царской
охранки.<Излюбленный мотив Сталина: каждому арестованному однопартийцу (и вообще бывшему революционеру) приписывать службу в царской охранке. От
нестерпимой подозрительности? Или... по внутреннему чувству?.. по аналогии?..> И в 1945 году за свою сытую зарплату сытый следователь совершенно
серьезно листал архивы провинциальных жандармских управлений, и писал совершенно серьезные протоколы допросов о конспиративных кличках, паролях,
явках и собраниях 1903-го года.
А старушка-жена (детей у них не было) в разрешенный десятый день передавала Анатолию Ильичу доступные ей передачи: кусочек черного хлеба
граммов на триста (ведь он покупался на базаре и стоил сто рублей килограмм!), да дюжину вареных облупленных (а на обыске еще и проколотых
шилом) картофелин. И вид этих убогих - действительно святых! - передач разрывал сердце.
Столько заслужил человек за шестьдесят три года честности и сомнений.
***
Четыре койки в нашей камере еще оставляли посередине проходец со столом. Но через несколько дней после меня подбросили нам пятого и
поставили койку поперек.
Новичка ввели за час до подъема, за тот самый сладко-мозговой часочек, и трое из нас не подняли голов, только Крамаренко соскочил, чтобы
разживиться табачком (и, может быть, материалом для следователя). Они стали разговаривать шопотом, мы старались не слушать, но не отличить
шопота новичка было нельзя: такой громкий, тревожный, напряженный и даже близкий к плачу, что можно было понять - нерядовое горе вступило в нашу
камеру. Новичок спрашивал, многим ли дают расстрел. Все же, не поворачивая головы, я оттянул их, чтобы тише держались. |