Из-за перегородки выглянула вчерашняя бешеная бабка.
– Продрал глаза? Садись завтрикать, студен.
В окна бились большие зелёные мухи, мокрая клеёнка прилипала к локтям. Бабка, подумав, положила перед Митей ломоть чёрного хлеба, скупо придвинула два тёплых, просвечивающих розовых яйца, стакан молока.
Видя, что молоко, яйца и хлеб исчезли в доли секунды в молодой пасти, горестно забила себя по бёдрам, застонала:
– О-о, хомяк прожорливый в избе завёлся. Ты мне избу не сгрызи!
Митя торопливо вскочил из-за стола, чтобы не раздражать бабку. Он стоял и ждал, что ему теперь прикажут.
– Чего столбом стоишь. Не обломится лопать боле ничего, не жди.
– А… Что мне делать?
– Что делать. Иди на вылежку – сказывали, ты больной. А больной-то наш здоров – из чашки ложкой… О-о-о, – снова заныла бабка, вспомнив нанесённый урон.
Митя на цыпочках вышел в сени и тихо просидел до обеда. Он решил не усугублять тяжёлую форму сумасшествия. Прокопьиха, ругаясь, шмыгала туда-сюда с какими-то черпачками, мисками, ветошками, цинковым ведром(!)
В обед были жидкие крапивные щи в липкой мятой алюминиевой миске. Митя старался есть прилично медленно. Но опять нечаянно проглотил всё в секунды, повергнув Прокопьиху в стенания.
– Можно мне выйти из избы? – попросился Митя.
– Провались на все четыре стороны, – от души пожелала Прокопьиха, с грохотом швыряя ложки в кутье. – О-о, лихо на мою голову! Мне бы такой больной быть.
На дворе – мяконькое байковое солнышко. Тугие волны тёплого ветра. Чистейший, сладчайший травяной, медовый дух. Облака разбросаны, как гигантские клоки отщипнутой ваты. В небесном океане плыла стайка облачков-китёнышей, возглавляемая крупным пухлым облаком-старым китом. Один детёныш отбился, поспешал за стаей изо всех силёнок. Не догнал, распался на прозрачные клочки, растерзанный и проглоченный акульим зубастым ветром.
Митя не мог надышаться, жмурился и подставлял лицо ласковому свету, потокам воздуха. Бережно вбирал в себя небесное тепло, тыкался, как слепой кутёнок, как в мамины ладони.
Страшный призрак камеры не появлялся. Солнце оставалось солнцем, небо – небом, а провалившееся, вросшее в землю кривое крыльцо – гнилым крыльцом.
Когда к Мите вернулась способность слышать и видеть, перед ним открылся заросший старухин огород. Среди бурьяна можно было с трудом обнаружить: тут картофель, тут морковка. Тут мощный пырей и жирный одуванчик душили фиолтеовые свёкольные ладошки. Бородатый чертополох неопрятно сорил клочковатым седым пухом по всем грядам. Капустные кочаны тонули в пышных коврах мокреца.
У бабушки в деревне и у мамы на даче грядки содержались в идеальном порядке. К его наведению активно привлекали маленького Митю. Говорили: «Вырастишь свою грядочку – купим тебе новый велосипедик…» И он пыхтел, копал маленькой лопаткой, выковыривал сорняки, таскал воду в игрушечном ведёрке.
– А на здоровье. Хоть какая помощь бабушке, – подобрела Прокопьиха. – И болесть, глядишь, отступит.
– Какая болезнь?
– Эта, как его… Болесть пространства, сказали. Фобья какая-то… Что ты людей боишься. За забор не смеешь носа казать.
– Агорафобия?
– А лешак знает. Шибко наказали: за забор тебя не пускать – ни-ни.
– А они… не сказали? Сколько можно здесь жить?
– Сказали: сколько хочет – столько будет жить. В деньгах, мол, тебе, Прокопьиха, отказу не будет. Я и то сомневаюсь: каково со мной, сухим пеньком, в огороде торчать? Молодому здесь тесно, тошно, хуже тюрьмы. Разве что огарофобья твоя… Ты чего?
Митя хлюпнул носом. |