|
И если, не убоявшись медицинских подробностей и абсурдности действа, попытаться ротовую полость с этим самым окончанием кишечника сравнить, то какое из этих двух мест наиболее чувствительным является, очень даже спорным вопросом окажется. Дело, конечно, очень персонифицированное, и не мне об этом судить, потому как для этого у нас светила медицинской науки имеются, но только одно могу сказать совершенно точно: в тот момент, когда ты перечное пламя кушаешь, то ты, в принципе, остановиться можешь и дальше не кушать вовсе, а в случае возгорания языка его завсегда мокрым и холодным залить можно. Но вот когда тебе со вчера съеденным поутру расстаться нужно, процесс ни остановить, ни перенести, ни совсем от него отказаться совершенно точно не получится, делать нужно, хоть ты плачь. А мокрым и холодным в том месте при выходе съеденного наружу остроту восприятия ну никак не притушить. Ничего не поделать, потому как конструкция у человека такая.
Вот, судя по всему, дядя Лёша как раз и плакал. Ну, как плакал, ревел во весь баритон бегемота, израненного заточенными палками африканских охотников. Он же, бедняга, решил, что сожженная ротовая полость и навеки потерянный интерес к острой кухне – это совершенно полная расплата, понесенная им еще вчера за его чрезмерную самоуверенность, и что новых испытаний теперь уже ненавистный лайт-суп для него более не готовит. Но нет, ошибся дядя Лёша. Очень сильно ошибся! И вот теперь, сидя на фаянсовом объекте уединения, он во второй раз понял, что лайт-суп ему сильно не нравится. Понял и тягостными стонами, переходящими в предсмертный хрип погибающего кабанчика, сообщил всему дому новость о том, что кушать он теперь будет исключительно кефир и что местная кухня лично им может быть описана исключительно с применением ненормативной лексики «великого и могучего». Именно так он ее, кухню эту, собственно, все сорок минут терзаний как раз и описывал, при этом ни разу матерный глагол с матерным же существительным или прилагательным не перепутав и ни разу в тираде своей не повторившись.
Через сорок пять минут нетвердой походкой на подгибающихся ногах дядя Лёша выполз из приюта санитарно-гигиенического одиночества, опираясь плечом о стенку для надежности, и, свесив голову, мотал ей из стороны в сторону, как понурая лошадь, загнанная извозчиком на перегоне Париж – Санкт-Петербург в 1812 году. Мокрый, будто из ведра окатили, дядя Лёша держался обеими руками за живот, хотя совершенно очевидно, держаться ему сейчас следовало бы за иное место его многострадального организма. Глаза его, практически выпавшие из орбит, горели ярким пламенем и в пурпуре своем уступали лишь алому полыханию дяди-Лёшиного лица. Всего дядю Лёшу мелко трясло, и, перемежая икоту с мычанием, он периодически поминал каких-то «сцукку» и «биляд». А еще, совершенно отринув не только логику, но и физиологию, дядя Лёша утверждал присутствующих в том факте, что у него и лайт-супа имела место интимная связь. Каждый из наблюдавших картину дяди-Лёшиных страданий в свое время сам это состояние стараниями Дмитрия пережил, а потому ржать над дядей Лёшей во все горло имел полное право. Имел и ржал. Дядя же Лёша, обозвав всех козлами, уполз на отведенную ему кровать и часа полтора признаков жизни с нее не подавал. Ну а позже, недели через три, перестав материться каждый раз, как только видел Диму, анусом зажив и сердцем подобрев, дядя Лёша со всей осторожностью и уже с применением «фуфяки» на вторую пробу лайт-супа отважился. Отважился и потом уже почитал его за лучший обед, какой себе может представить африканский человек. И позже уже сам всякого нового приезжего тройной порцией лайт-супа без фуфу угостить норовил.
Глава 7
Ну а пообжившись со временем и каждый закоулок, даже в джунглях, до мелочей изучив, со всем населением Ганы по три раза перезнакомившись и всю местную экзотику уже родной считать начав, порешили Дмитрий со Слоном географические познания расширить. |