– Крайне прискорбно, старина, но таково положение, – сказал Кэз.
– Короче говоря, боитесь? – заметил я.
– Короче говоря, боюсь, – ответил он.
– А я так и останусь под табу ни за что, ни про что? – спросил я.
– Говорят вам, табу нет. Просто канаки не желают сближаться с вами, и все тут. Кто их может принудить? Мы, торговцы, пренесносный народ, надо заметить: заставляем бедняг-канаков отменять законы, снимать табу, когда для нас это выгодно. Но не имеете же вы право рассчитывать, чтобы закон обязывал жителей посещать ваш магазин – хотят ли, не хотят ли они этого? Не скажете же вы мне, что вы злитесь на это? Если же и злитесь, то странно предлагать то же самое и мне. Я должен вам поставить на вид, Уильтшайр, что я сам торговый человек.
– Не думаю, что на вашем месте я стал бы говорить о злобе, – сказал я. – Насколько я вижу, дело обстоит так: никто не ведет торговли со мною, и все ведут сношение с вами. Вам доставляют копру, а мне приходится убираться к черту и трепетать. Туземного языка я не знаю, вы единственный, достойный внимания человек, говорящий по-английски, и вы возбуждаете злобу, намекаете, что жизни моей грозит опасность и все, что можете сказать мне, что причина вам неизвестна!
– Это именно все, что я могу вам сказать, – подтвердил он. – Не знаю… Желал бы знать…
– Значит, вы поворачиваете мне спину и предоставляете меня самому себе? Так? – спросил я.
– Если вам угодно придавать моему поведению такое гадкое значение, – сказал он. – Я не смотрю так, я просто говорю, что желаю отстраниться от вас, потому что если я этого не сделаю, то сам попаду в беду.
– Милый вы сорт белолицего, – заметил я.
– О, я понимаю ваше возмущение. Меня самого это возмутило бы. Я готов извиниться.
– Можете идти извиняться куда-нибудь в другое место. Вот моя дорога, вот ваша.
Мы разошлись. Я пошел прямо домой в сильном раздражении и нашел Умэ разбирающейся в куче товара, как ребенок.
– Послушай! Довольно дурить! Наделала кутерьмы, будто без этого мне мало хлопот. Я, кажется, говорил тебе приготовить обед.
Я проявил в своем обращении некоторую грубость, заслуженную ею. Она сразу вытянулась передо мною, как часовой перед офицером, потому что, надо заметить, она была хорошо воспитана и питала большое уважение к белым.
– А теперь ты, как здешняя, должна это понять. За что на меня наложено табу? Или если табу нет, то почему народ меня боится?
Она стояла и смотрела на меня своими, похожими на блюдечки, глазами.
– Вы не знаете? – прошептала она наконец.
– Нет. Откуда мне знать? В том месте, откуда я приехал, такой глупости нет.
– Эз вам не сказал? – спросила она.
Эзом называли туземцы Кэза, что значит чужеземец или необыкновенный, а может быть, – сухое яблоко; хотя, вернее всего, это было его собственное имя, переделанное на канакский лад.
– Не многое сказал, – ответил я.
– Черт возьми Эза! – воскликнула она.
Вам, может быть, покажется забавным вырвавшееся у этой канакской девушки восклицание. У нее это было ни проклятие, ни гнев – ничего подобного. |