Изменить размер шрифта - +
..

Извилистая тропа еловым подлеском провожала Самох до упомянутого ёрика, заросшего по окоёму тальником. Там она выпускала их на луговину, которая хрящатым мыском вдавалась в сухорусло, отделяемое летами от основной реки песчаным перешейком...

Любили Самохи заимку свою и строго берегли от ненужного человека.

Тёплыми вечерами усаживался старый Леон со внуком на брёвнышко возле избы своей замшелой, непогодой осеннею либо вьюгой-завирухою придвигались они поближе к печному теплу и принимались один перед другим во всяких придумках скороваться. И нахохочутся, бывало, и наспорятся, и наудивляются тому, насколько извилисто может служить человеку его фантазия.

Не диво, что после таких вечеров Дёмке представлялось, будто бы знакомый лес полнился околдованными богатырями, кудесниками бородатыми, а в зарослях да буреломах шныряет пакостливая нечисть.

А вот ещё что представлялось Дёмке. Представлялось ему, что с наступлением потёмок, когда на земле засыпает даже караул, богатыри да царевны отряхивают с себя дневной сон и вступают в сокрытую от людского глаза борьбу с лихим племенем колдунов да чародеев.

Каждое приметное дерево в округе имело у Дёмки отдельное имечко. Столетнюю сосну на недалёкой от заимки елани величал парнишка Авдотьей Микулишной; тонкую берёзку над закатным, крутым огибом сухорусла называл ласково Еленой Светозаровной; кедра могутного — стража урманного одаривал званием Богатыря Великаныча; молоденькую ж ёлочку на взгорочке окликал Алёнкой-сестрёнкой...

Тут у него был клён Семён, там рябина Катерина... Всякому дереву радовался парнишка, с каждым кустиком здоровался он ровно бы со старым товарищем, до любого цветка долетала его ласковая улыбка.

Вот, должно быть, за эту ласку, за это внимание к лесному народу и полюбила Дёмку Самоху суровая тайга. Ни разочку не напугала она друга своего малого, недорослого; не подстерегла она в чаще такого случая, когда легко ей было замутить голову отчаянному блукарю-мечтателю, каким был Дёмка. Не напустила она на него из чащи ни бродника, ни ведника, ни сергацкого барина.

Не вспомнилось бы Дёмке и такого случая, когда бы таёжная глухомань неумно позабавилась и над его дедом, Леоном стал быть Корнеичем. А ведь приходилось старому не только топтаной тропочкой от заимки до сухорусла бегать. Выпадала ему забота по дебрям непролазным, по волчьим лягам зверя стеречь, по болотистым рямам птицу поднимать. Доводилось и кедрачи поздними листопадами ходить обстукивать, и в клюквенных моховинах ягодку из-под ледяной накипи брать.

Как только Дёмка из Белояровки от деда на заимку перебрался, так его ко всем своим заботам и стал приучать Леон Корнеич, хотя парнишка путём еще с палошного коня не соскочил.

— Ну дык чо ж теперь? До жеребчика тебя ли чо ли пестовать? — всякий раз приговаривал старый Самоха, когда приходилось ему ни свет ни заря поднимать с постели внука. — Привыкай, брат, мужиком быть. Привычкою-то человек, ровно закром, не с покрышки, а с донышка полнится.

На кишмя кишащую чёрногривым линём, пескарём да окунём Улейкину протоку также точно не отказывался старый лишний раз прихватить Дёмку. Тут и вовсе, ещё до вторых петухов, вынимал Леон Корнеич парнишонку из тёплой постели.

Словом, не дозволял дед внуку налёживать скуку.

— Ленивому Кондрат — кровный брат, — приговаривал Самоха над редким внуковым непросыпом.

Но как-то раз случилось такое, что Дёмка ото сна поднялся уже при полном свете. Пустым занятием оказалось тогда искать старого в избе, и в сарае, и по всему подворью. Нашёлся дед на протоке. Он занемело сидел на суковатой коряжине, которую весенним половодьем вынесло на хрящатый мысок, смотрел пустыми глазами в сторону крутого берега, что темнел над заилевшим омутом, и даже, как показалось Дёмке, не дышал.

Дедова немота шибко напугала в тот раз внука: ажно задёргал носом парнишка.

— Ну чаво ты всполошился? — оправдывался позже старый.

Быстрый переход