Она расплачивается за двадцать лет работы на красильне в Коринне и еще двадцать в качестве сортировщицы на фабрике в Ньюпорте. И дышать она пытается через хлопок, шерсть и нейлон, а не через солому.
Двое молодых людей из медицинской службы забрались в свой фургон и уехали.
— Мэн — это северо-восточный оплот Аппалачей, Ральф. Многие не понимают, но это так — и Мэй умирает от болезни Аппалачей. Врачи называют ее «текстильное легкое».
— Какой ужас! Кажется, Мэй много значит для тебя.
Мак-Говерн резко рассмеялся:
— Нет. Я навещаю ее, потому что она — последнее зримое напоминание о моей загубленной юности. Иногда я читаю ей вслух, и мне всегда удается проглотить одно-два овсяных печенья, которыми она меня потчует, но дальше этого дело не идет. Мотивы моей заботы вполне эгоистичны, уверяю тебя. "Вполне эгоистичны, — подумал Ральф. — Какое странное сочетание.
Вот уж истинно фраза Мак-Говерна".
— Ну да Бог с ней, с Мэй, — продолжал Мак-Говерн. — Всех американцев волнует другой вопрос: что мы будем делать с тобой, Ральф? По всей видимости, виски не помогло?
— Нет, — вздохнул Ральф. — Боюсь, нет.
— А ты выдерживал пропорцию?
Ральф кивнул.
— Что ж, тебе нужно что-то делать со своими мешками, иначе ты никогда не завоюешь прекрасную Луизу. — Мак-Говерн вгляделся в лицо Ральфа и вздохнул. — Не смешно, правда?
— Да уж. Сегодня был тяжелый день.
— Извини.
— Ничего.
Они немного посидели в дружелюбной тишине, наблюдая за передвижениями по обозримой части Гаррис-авеню. Трос девчушек играли в классы на стоянке возле «Красного яблока». Миссис Перрин, стоя рядом словно грозный часовой, наблюдала за ними. Мимо в повернутой козырьком назад кепке с надписью «Ред сокс» <Бейсбольная команда.>, подпрыгивая в такт музыке, доносящейся из наушников старенького плейера, прошел паренек. Перед домом Луизы двое ребятишек пинали консервную банку. Лаяла собака. Женский голос звал Сэма и его сестру идти домой. Это была обычная уличная серенада, не больше и не меньше, но Ральфу все эти звуки казались странно фальшивыми. Наверное, потому, что в долгие часы своего бдения он привык видеть Гаррисавеню пустынной.
Ральф повернулся к Мак-Говерну:
— Знаешь, о чем я подумал, увидев тебя в «Красном яблоке» сегодня днем? Несмотря на все, что происходило в этот момент?
Мак-Говерн покачал головой.
— Я размышлял над тем, куда девалась твоя панама. Без нее ты выглядишь как-то странно. Словно неодетый. Итак, давай выясним, куда ты ее подевал, сынок?
Мак-Говерн потрогал свой аккуратный седой зачес — сквозь сильно поредевшие, тонкие, как пух, волосы просвечивал розовый череп.
— Не знаю, — ответил он. — Утром я не нашел ее. Обычно я оставляю панаму на столике у входной двери, но сегодня ее там не оказалось.
Наверное, я оставил панаму в другом месте, точное расположение которого абсолютно вылетело у меня из головы. Еще пару лет, и я буду разгуливать в одних трусах, потому что не смогу вспомнить, куда подевал брюки. И все это часть великолепного эксперимента со старением, ты согласен, Ральф?
Ральф с улыбкой кивнул, подумав, что из всех известных ему пожилых людей — а знал он их не менее трех дюжин, — Билл Мак-Говерн больше всех подшучивал над старостью. Казалось, он относился к своей туманной юности и давно минувшей зрелости, как генерал к парочке новобранцев, бежавших с поля боя. Однако Ральф не собирался говорить что-либо вслух. У каждого свои причуды, просто театрально демонстрируемая болезненность по отношению к старости — одна из характерных черт Мак-Говерна. |