С Пушкина стали снимать кафтан, срывать сорочки, у него тряслись губы. «Господи, Господи, Господи», — лепетал он.
— Може, так сознаешься? — спросил его Ромодановский.
— В чём, князь? Не ведаю.
— Ах, не ведаешь?! — вдруг вскочил царь и, подбежав, закричал в лицо несчастному: — А о чём сейчас у Цыклера сговаривались? А? Забыл?
Пушкин испуганно втянул голову в плечи, ожидая от царя удара, настолько страшен был его вид. Голова дёргалась, лицо кривилось. Но Пётр не ударил, круто поворотившись на каблуках, вернулся к столу. Дышал тяжело, часто, словно воз вёз. Кивнул Ромодановскому:
— Начинай, князь.
Подручные Ромодановского работали молча и споро, со знанием дела, начальника с полуслова, даже со взгляда понимали. Когда оголили по пояс несчастного стольника, один кнутобоец только взглянул на Фёдора Юрьевича вопросительно: как, мол?
— В передней, — молвил князь негромко.
Всё понял палач. В передней позиции — это значит руки связывать впереди и в таком положении поднимать на дыбу. Кнутобойцы считали такую позицию менее мучительной и меж собой называли её «детской». Совсем другое дело, когда «в задней» командовалось, тогда руки связывали сзади и при подъёме на дыбе выворачивали, вывихивали суставы в плечах, порывая порою внутри и связки, и мышцы плечевые.
Многие от такой пытки тут же и сознание теряли. Видимо, это и учёл Ромодановский, заботясь о том, чтобы Пушкин не обеспамятел перед государем.
Завизжал блок, стали несчастного подтягивать под потолок. Так с вытянутыми вверх руками и повис стольник, белея в полумраке оголённым телом.
Кнутобоец опять взглянул на Ромодановского вопросительно: сколько? Князь вместо ответа молча выбросил перед собой на мгновение руку с растопыренной пятерней. Палач кивнул понимающе: пять ударов.
— Ну, вспоминай, Фёдор Матвеевич, о чём говорили, — сказал Ромодановский, и в тот же миг кнут, свистнув в полумраке, врезался в спину стольника. Тот охнул, дёрнулся, извиваясь. А палач, размеренно откидывая кнут за спину, бил, бил, бил, полосуя нежную дворянскую кожу. Отмерил пять ударов, остановился.
— Ну, вспомнил? — спросил Ромодановский.
— Да, да... — просипел бедный стольник.
Его отпустили, но дали лишь на ноги встать, а руки так и держали ввысь.
— Ну, — подстегнул Ромодановский.
— На государя умышляли зло.
— Пиши, — кинул Ромодановский подьячему, — всё, что скажет. — Обернувшись к Пушкину, спросил: — Сам ты умышлял?
— Да.
— Когда? Где?
— Накануне Рождества был у Соковнина Алексея в доме, и он говорил мне, что государь хочет отца моего убить и дом наш разорить.
— А ты что отвечал? Ну? Чего молчишь? Ещё пяток горячих дать прикажешь?
— Нет, нет, — взмолился стольник. — Я отвечал, что если государь нам такое творит, то и я ему... это...
— Что ты ему? Что?
— Что я тоже убить смогу.
— А Соковнин что говорил против государя?
— Соковнин за детей шибко обиду имел, что их государь за границу отправил. И потом за старину, что-де государь всю старину рушит, попирает законы дедовские.
— Так. — Ромодановский обернулся к подьячему: — Ты всё записал?
— Всё, Фёдор Юрьевич. |