— Я вижу твой зад, — прокричал Филипп.
— Тебе повезло, музыкант, — сказал я и выбрался через люк на площадку, где стоял трубач Уилл Тойер.
Уилл усмехнулся.
— Я тебя ждал, — сказал он.
Уилл знал, что я приду к нему, потому что для меня подниматься на шаткую платформу перед выступлением было чем-то вроде суеверия. Каждый раз, когда я играл в «Театре», мне приходилось подниматься на башню. Для этого не было никакой причины, кроме твёрдой уверенности, что я буду плохо играть, если не взберусь по лестнице в тяжёлых и громоздких юбках. У всех актеров свои суеверия. Джон Хемингс носил заячью лапку на серебряной цепочке, Джордж Брайан дрожащими и трясущимися руками дотрагивался до балки на потолке, Уилл Кемп целовал швею Джин, а Ричард Бёрбедж вытаскивал меч и целовал клинок.
Мой брат притворялся, что у него нет никакого ритуала, но думая, что никто не смотрит, он перекрестился. Он не был папистом, но когда Уилл Кемп обвинил его в том, что он поцеловал грязную задницу Великой шлюхи Вавилона, мой брат просто рассмеялся.
— Я делаю это, — объяснил он, — потому что это первое, что я когда-то сделал на сцене. По крайней мере, самое первое, за что мне заплатили.
— И что это была за роль?
— Кардинала Пандульфа.
— Ты играл это дерьмо?
Брат кивнул.
— Первая пьеса, в которой я играл. По крайней мере, как оплачиваемый актер. «Тяжелое царствование короля Иоанна», и кардинал Пандульф постоянно крестился. Это ничего не значит.
— Это значит Рим!
— А раз ты целуешь Джин, это означает любовь к ней?
— Не дай бог!
— Могло быть и хуже, — сказал мой брат, — она хотя бы труженица.
— И слушком усердная! — услышала разговор Джин. — Мне нужна помощница. Один человек не может делать всё.
— Но может попытаться, — проворчал Уилл Кемп.
— Чёртово животное, — пробормотала Джин.
Суеверия, будь то подниматься на башню, креститься или целовать швею, были едва ли бессмысленны, потому что все мы верили, что они отвратили от театра демонов, из-за которых мы забывали слова, которые приносили нам угрюмую публику или заклинивали люк на сцене, что иногда происходило в сырую погоду.
Я немного постоял на площадке башни. Ветер дул порывами, развевая наверху флаг с красным крестом. Я посмотрел на юг и увидел, что в театре «Занавес» нет флага и нет трубача, это означало, что в этот чудесный день они даже не устраивали представление со зверьём. За пустым театром внизу чернел город с вездесущим дымом. Когда Уилл Тойер еще раз проиграл фанфары, чтобы разбудить зрителей, которых хорошо подбадривал звук, я вздрогнул.
— Это их разбудит, — радостно сказал Уилл.
— Меня-то разбудило, — откликнулся я.
Я смотрел на север, за башни церкви Святого Леонарда, в сторону зелёных холмов за деревней Шордич, где вдоль лесов и изгородей мчались тени облаков. Во дворе и на галереях шумела публика. Театр почти заполнился, значит, пайщики получат шесть-семь фунтов, а мне заплатят шиллинг.
Я спустился по лестнице.
— У тебя есть ритуал? — спросил я Фила.
— Ритуал?
— То, что нужно делать перед каждым выступлением.
— Я смотрю тебе под юбки!
— Нет, кроме этого.
Он усмехнулся.
— Я целую крумхорн Роберта.
— Правда?
Роберт, друг Фила, поднял инструмент, который выглядел как короткий пастуший посох.
— Он его целует, — сказал он, — а я в него дую.
Другие музыканты засмеялись. Я тоже засмеялся, затем спустился по лестнице и увидел Исайю Хамбла, суфлёра, закрепляющего лист бумаги на правой двери. |