Изменить размер шрифта - +
Пока в ком-то существует это совестливое чувство, человек не может быть мертвым в том извечном понимании этого смысла, к какому мы привыкли.

«Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению, и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чем, что делается под солнцем». Безжалостны библейские слова. Они не оставляют утешения. Они, как ни странно, как бы уводят от веры, от надежды на вечность человеческой души. Но так ли бесспорна их суровость? Сохранилась же доля Юры в мыслях, чувствах, любви пусть немногих, хотя бы нескольких людей. Заставляет же он работать любовь и совесть его сестры: вот я живу, а он… Что-то и в нас, читавших Юрин дневник, узнавших Юрину жизнь, вошло и поселилось. То же томящее чувство вины. Но мы-то в чем виноваты перед Юрой? А та восьмилетняя Ирочка – в чем? Но ведь живет она с этой виною.

Когда мы решили ввести Юрин дневник во вторую часть «Блокадной книги», была у нас надежда поставить как бы памятник ленинградскому мальчику, одному из десятков тысяч. Стремление это казалось нам благородным и справедливым. Вдруг возник вопрос: поставить памятник – и что дальше? Поставить и освободиться? Поставить, чтобы освободиться? Но в том-то и дело, что освободиться не удалось. Юра вошел в нашу жизнь и остался в ней.

Сколько их среди нас! Тех, чье присутствие мы чувствуем. Или чье отсутствие. Памятники, и литературные в том числе, нужны не для того, чтобы освободить. А чтобы привязывать навсегда.

9 мая, в День Победы, ленинградцы, тысячи их, идут на Пискаревское кладбище. Семьями идут и в одиночку, старые и молодые. Земляные холмы братских могил уже свободны от снега, прошлогодняя трава распрямилась. На темную ее жухлую зелень люди кладут цветы, а некоторые кладут конфеты, папиросы, хлеб, маленький кусочек хлеба. Где-то тут, может быть, лежит Юра Рябинкин. А если он не здесь, то все равно каждый из похороненных здесь нуждался в этом куске хлеба.

Юра Рябинкин страстно желал жить. Порою кажется, что короткая, незавершенная его жизнь хоть в чем-то ищет продолжения. И после гибели его эта жизненная сила как бы пребывает нерастраченной. Он не сумел до конца понять, за что, почему ему пришлось погибнуть, не успев осуществить себя, как ему казалось, ни в чем. Но остался его дневник и через дневник – его страстное томление по жизни.

Блокадный город, где он – город потерь, город нашего страдания, с пустырями разобранных, сгоревших домов, развалин, затаенный город невозместимых утрат, неосуществленных жизней, непроросших семян? Этот город не разглядеть. Раны залечивались быстро, шрамов не оставалось. Город возвращался к нормальной жизни с энергией неистовой, словно бы накопленной за девятьсот блокадных дней. Не осталось ничего, не оставляли ничего, словно бы воды сомкнулись. Много позже спохватились – что же показать детям, что увидят внуки? Восстановили синюю надпись на Невском: «Эта сторона улицы при артобстреле наиболее опасна».

Передний край обороны обозначили памятниками, соорудили Зеленый пояс Славы, а новые кварталы уходят все дальше и дальше за бывшую линию фронта. Примерно то же самое произошло с памятью о блокаде – она уходит внутрь, как древесные кольца в ствол дерева.

Старый особняк на Васильевском острове, «Аврора» на вечной стоянке, белые ночи – из чего слагается красота этого города? Для новых поколений блокада вошла в образ города, придала красоте его трагическую силу.

Время собирать камни, время разбрасывать… Когда наступает время разбрасывать камни? Наше время – если говорить также и о блокадной памяти Ленинграда – это время (упущенное изрядно) собирать. Собирать глыбы народной памяти. Мы тоже этим занимались все последние годы, собранное и отобранное сложили в то, что назвали «Блокадной книгой». И свой «раствор» положили для лучшего сцепления, связки – тот, который, как известно, всегда выветривается, рассыпается первым: оценки людей и времени, характеристики.

Быстрый переход