Никак не решив, мы потянулись сперва на Страстной бульвар (что теперь ещё зовут Страстным, бывший Нарышкинский, а Страстной-то большевики уничтожили нацело). Тут заметил я, как неумело переходил А. Т. проезжую часть улицы («ведь эти московские перекрестки такие опасные»). Да ведь он отвык передвигаться по улицам иначе, как в автомобиле… И седоку автомобильному нельзя, нельзя понять пешехода, даже и на симпозиуме. Стал А. Т. говорить, что симпозиум, конечно, будет пустой: нет романов, о которых хотелось бы спорить; и вообще романа сейчас нет; и «в наше время роман даже вряд ли возможен». (Уже начат был «Раковый корпус», уже год, как закончен был «Круг», но не знал я, в каком виде посметь предложить его Твардовскому. И вот так, со связанными руками и заткнутым ртом должен буду я сидеть на симпозиуме и слушать сорокоусто: умер роман! изжит роман! не может быть романа!..)
Грустно говорил А. Т. и о том, что на Западе хорошо его знают как прогрессивного издателя, но не знают как поэта. «Конечно, ведь у меня же – мерный стих, и есть содержание…» (Да нет, даже не в модерне дело, но как перевести русскость склада, крестьяность, земляность, неслышное благородство лучших стихов А. Т.?) «Правда, мои “Печники” обошли всю Европу», – утешался он.
Всё складывалось горько, и партийное следствие в Киеве, и упрямство моё туда же, – и вырвались они от меня и пошли пить лимонад. Я проводил их как потерянных: такой у века темп, а им времени некуда девать.
На том не кончилось: ещё от того симпозиума пришлось мне из дому убегать, на велосипеде, не оставив адреса. Как в школу меня раньше директор вызывал, так требовало теперь правление Союза, телеграммы и гонцы: ехать, и всё! Но не нашли.
(А Твардовский тот симпозиум использовал к делу: их повезли потом в Пицунду, на хрущёвскую дачу, и сослужил Лебедев ещё одну службу: подстроил чтение вслух «Тёркина на том свете». Иностранцы ушами хлопали, Хрущёв смеялся, – ну, значит и разрешено, протащили.)
После «Тёркина на том свете», пролежавшего (и перележавшего) 9 лет в готовом виде, 9 лет вязавшего Твардовскому руки, – они теперь как бы освободились для риска. И осенью 63-го года я выбрал четыре главы из «Круга» и предложил их «Новому миру» для пробы, под видом «Отрывка».
Отказались. Потому что «отрывок»? Не только. Опять тюремная тема… (Она же «исчерпана»? и кажется – «перепахана»?)
Тем временем нужно было им печатать проспект – что пойдёт в будущем году. Я предложил: повесть «Раковый корпус», уже пишу. Так названье не подошло! – во-первых, символом пахнет; но даже и без символа – «само по себе страшно, не может пройти».
Со своей решительностью переименовывать всё, приносимое в «Новый мир», Твардовский сразу определил: «Больные и врачи». Печатаем в проспекте.
Манная каша, размазанная по тарелке! Больные и врачи!.. Я отказался. Верно найденное название книги, даже рассказа, – никак не случайно, оно есть – часть души и сути, оно сроднено, и сменить название – уже значит ранить вещь. Если повесть Залыгина получает аморфное название «На Иртыше», если «Живой» Можаева (как глубоко! как важно!) выворачивается в «Из жизни Фёдора Кузькина», – то это неисправимое повреждение. Но А. Т. никогда этого не принимал, считал это мелочью, а редакционные льстецы и медоточивые приятели даже укрепили его в том, что он замечательно переименовывает, с первого прищура. Он давал названия понезаметней, поневыразительней, рассчитывая, что так протянет через цензуру легче, – и верно, протягивал. |