Мог ли я говорить ему прямо? Конечно нет. Бормотал о семейных обстоятельствах… (И Твардовский потом порицал меня: а «октябристы» будут думать, что вас лишили внимания, что вы падаете в своём значении; ни в коем случае, мол, вы не имели права отказываться. Ведь я – уже был не просто я, моё снижение снижало и «Новый мир»… Из такой политики и состояла десятилетиями литература…)
Разъяснил мне Лебедев ещё раз, чем дурна моя пьеса: ведь в лагерях же люди и исправлялись, и выходили из них, – а у меня этого не видно. Потом (очень важно!): пьеса эта обидит интеллигенцию, – оказывается, кто-то там приспосабливался, кто-то боролся за блага, а «у нас привыкли свято чтить память тех, кто погиб в лагерях» (с каких пор?!..). И неестественно у меня то, что нечестные побеждают, а честные обречены на гибель. (Уже прошёл шумок об этой пьесе, и даже Никита спрашивал – какая? если по «Ивану Денисовичу», то пусть ставят. Но Лебедев сказал ему: «Нет, не надо». Лебедеву, конечно, пора была со мною хвататься за все тормоза.) Многознающе убеждал меня: «Если бы Толстой жил сейчас, а писал так, как раньше – (ну, то есть против государства), он не был бы Толстой».
И вот был тот закадычный либерал, тот интеллигентный ангел, который совершил всё чудо с «Иваном Денисовичем»! Я долго у него просидел, – и всё более незначительным, ничем не отмеченным казался мне он. Невозможно было представить, чтоб в этой гладенькой голове была не то чтобы своя политическая программа, но отдельная мысль, отменная от партийной. Просто накал сковороды после XXII съезда был таков, что блин мой схватился, подрумянился, просился в сметану. А вот остыло – и видно, как он сыр, как тяжёл для желудка. И не поволокли бы блинщика на конюшню.
То и дело поднимая трубку для разговора с важными цекистами (и всё по пустякам, какие-то шутки, что-то о футболе, разыгрывали кого-то статьёй в «Комсомолке»), он смеялся мелкими толчками, семенил смехом. Он фотографировал меня до головной боли (моей), хвастался новейшей «лейкой» из ФРГ за 550 рублей, «мы же премию за книгу получили» (это – ленинскую, за репортаж, как Никита в Америку ездил). Гордясь и с охотою показывал мне тяжёлые обархатенные альбомы, где под целлулоидовыми плёнками хранились его крупные цветные снимки, по альбому на каждую заграничную прокатку Никиты: Ильичёв то в одежде Нептуна, то жонглирует блюдом на голове; Аджубей и Сатюков с шутовскими выражениями прильнули к статуе богини; Хрущёв целует прелестную бирманскую девушку; Громыко блаженствует в кресле самолёта. Они действительно жили в самом счастливом обществе на земле. (К тому ж всю обработку лебедевских снимков вела фотолаборатория ЦК, а сам Лебедев в служебное время только рассматривал, сортировал и раскладывал негативы и карточки.)
В одном альбоме на фоне тех же книжных полок, где он только что отснял меня, улыбались Шолохов и Михалков. Были места и для меня… Всё-таки Лебедев не предполагал, как жестоко во мне обманулся.
* * *
Но обманулся и я, что хоть полгода есть у меня для забивки всех лазов. Пора моего печатания промелькнула, не успев и начаться. Масленому В. Кожевникову поручили попробовать, насколько прочно меня защищает трон. В круглообкатанной статье он проверил, допускается ли слегка тяпнуть «Матрёнин двор». Оказалось – можно. Оказалось, что ни у меня, ни даже у Твардовского никакой защиты «наверху» нет. Тогда стали выпускать другого, третьего, ругать вслед за «Матрёной» уже и высочайше-одобренного «Денисовича», – никто не вступался (кроме самого «Нового мира», так это им не плотина). Стали цеплять «Денисовича» до идиотизма: почему не отображаю «тайных партийных собраний» зэков в лагерях и почему Иван Денисович к ним не прислушивался. |