Разум подсказывает мне, что позже я буду сожалеть об этом — из одних наблюдений за моими учениками можно было бы сделать книгу. Но сейчас все кажется серым, однообразным и не стоящим интереса. Возможно, это депрессия, но ближайшую упаковку прозака можно найти разве что в Санта-Крузе; придется справляться самому.
Вечера я провожу либо в одиночестве, либо в компании отца Хайме за бутылкой дешевого джина, судя по сизому носу и оплывшей фигуре священника, тот явно злоупотребляет спиртным. Вскоре после моего приезда падре слег с приступом лихорадки, чередующейся с запоем, — священник считает джин не только утешением, но и универсальным лекарством. Мне остается лишь читать — благо, я под завязку загрузил ноутбук беллетристикой, а генератор в деревне включают почти каждый день, — да с особой въедливостью проверять работы учеников.
Поначалу отец Хайме с настойчивостью, переходящей в невежливость, предлагал мне исповедаться. Неизвестно, чего в этом было больше, искреннего рвения или любопытства. Несколько раз повторил ему, что я агностик, но падре не успокаивался и уверял, что в этих местах без исповеди мою душу подстерегает какая-то особенная опасность. Похоже, старикан слишком долго не был в городе: даже на фоне провинциальной окраины Нюрнберга, где я прожил последние десять лет, жизнь в Ятаки вполне идиллическая, хоть и безалаберная. В конце концов, падре отстал — я прятался от него несколько дней, и, видимо, отец Хайме побоялся потерять единственного собеседника и собутыльника.
В свете керосиновой лампы детские каракули кажутся мне фантастическими насекомыми. Случается и наоборот, когда я принимаю за неудачно написанное слово забравшуюся на тетрадь многоножку или москита. Такие мелкие галлюцинации случаются со мной все чаще и почти всегда связаны с воспоминаниями об аварии. Как ни стыдно признать, я постепенно перестаю воспринимать гибель девочки как трагедию. Катастрофа начинает казаться мне абстрактным толчком судьбы, зачем-то направившим меня в Ятаки. Ночные кошмары, полные льда и визга тормозов, отступают. Правда, их сменили головокружения, после которых появляется чувство смутной угрозы, исходящей из болот. Мне все чудится чей-то безумный взгляд, ищущий меня, высматривающий из трясины. Мне снятся вымершие звери и женщины с пустыми глазами.
Скорее всего, это побочное действие лариама, который я аккуратно принимаю дважды в неделю для профилактики малярии. Что за гнусное лекарство!
Это был несчастный случай. Я ни в чем не виноват. Я просто не справился с управлением — это могло случиться со всяким на том обледенелом шоссе. С любым.
Асунсьон, август, 1956 год
Пробравшись через лабиринт гамаков в саду, Максим вошел в дом генерала — ветхую хижину, больше похожую на обиталище его подопечных, чем на жилье ученого, героя Чакской войны и директора Национального патроната по делам индейцев. Алебук, Белый Отец, начальник Генерального штаба вооруженных сил Парагвая жил в сущей лачуге, а его гостеприимство не знало границ.
Из кухонного закутка донесся плеск пролитого на пол крутого кипятка — там кто-то заваривал мате, привычно определяя по звуку нужную температуру воды. Невесть откуда взявшаяся индейская девочка, совсем еще крохотная, с круглым животиком и пухлыми руками в перетяжках, ползала по полу, пытаясь схватить за хвост кота. Мальчик постарше сосредоточенно рассматривал иллюстрации в старом палеонтологическом атласе, еще в прошлом веке изданном в Санкт-Петербурге. Максим прекрасно помнил, как сам сидел с этой книгой на полу гостеприимного генеральского дома всего лишь десять лет назад, такой же черноволосый, смуглый и едва одетый, как этот мальчишка. Только вот русский текст не был для него непроницаемой тайной — так же, как и слова то и дело переходившего на родной язык генерала. Тогда Беляев, маленький, щуплый и подвижный, казалось, находился одновременно в каждом уголке дома, интересуясь всякой мелочью, занятый тысячью дел. |