И у него так же тряслись тогда руки. Только у меня
дрожь мельче, чем у него. Как озноб. А у него руки дрожали в те моменты, когда он после глотка смотрел на меня и ждал ответа, а я думал, что он
несет бред. Миллиардерским сынкам можно нести бред. Мне надо молчать, чтобы иметь возможность выразить свои мысли в фильме, не пугая заранее
продюсера. А им можно говорить все, что заблагорассудится, этим сынкам... Вот как можно обмануться, бог мой, а?! Больше всех в его гибели
виноват я... Выходит так... Только у него тряслись руки, потому что он впервые решил стать гражданином, а у меня руки трясутся потому, что я и
сейчас не могу стать мужчиной. Какой там гражданин... Мразь, настоящая мразь...»
Облака под самолетом громоздились огромными снежными скалами. Они были пробиты наискось сильными сине красными лучами заходящего солнца. Здесь,
в Азии, они были какие то особые, эти облака. В Европе они были плоские, а здесь громоздились, словно повторяя своей невесомостью грозные
контуры Гималаев.
«Но все таки Нора напутала в главном, – подумал Люс, сделав еще один глоток, – она смешала доброту с безволием. Она решила, что я безвольная
тряпка, и сказала мне, что я женился на ней из за ее наследства. И этим она угробила наш альянс, именуемый католическим браком. Это значит, я
жил десять лет с человеком, который не верил мне ни на йоту. Хотя Паоло прав – все от комплекса... Наследство папы генерала... Мы получили от
него в подарок „фольксваген“, прошедший сорок две тысячи... Конечно, я женился на этом „фольксвагене“, на ком же еще?! „Мы не можем разойтись,
потому что у нас дети!“ Но я ведь плохой отец, по твоим словам! А ты отменная мать! „Кому нужны твои фильмы?! Кому?!“ Все верно. Никому. Дерьмо,
а не фильмы. А вот этот может получиться. Потому что продюсеры под него не дали ни копейки... А тебе, моя радость, придется пойти поработать в
оффис... Триста сорок марок в месяц – за культурные манеры и благопристойную внешность. Если человеку говорить десять лет, что он свинья, он в
это уверует – так, кажется, в пословице? Но я пока еще капельку верю в то, что остаюсь человеком...»
Он купил билет из Берлина с десятичасовой остановкой в Венеции. Там он сразу же поехал по главному каналу, сошел на Санта Лючия, не доезжая
остановки до площади Святого Марка, чтобы еще раз – второй раз в жизни – пройти по махоньким улочкам, мимо «Гритти», выпить чего нибудь крепкого
в павильоне на набережной, который всегда пустует, несмотря на рекламу и рисунки с обещанием самых дешевых блюд: англичанам – английских, янки –
американских... Этот несчастный павильон всегда пустует, потому что Хемингуэй обычно пил в соседнем «Гарри».
Там, постояв на площади, Люс мучительно вспоминал название римского фонтана, куда надо бросить одну монету, чтобы вернуться в Вечный город, две
– чтобы жениться на любимой, а три монетки надо кидать тому, кто хочет развестись...
«Почему я уперся в этот проклятый фонтан? – подумал тогда Люс. – А, ясно, просто здесь, на Святом Марке, нет фонтана, а моя мещанская натура
вопиет против этого: такая громадная площадь – и без фонтана. А поставь на ней фонтан – все бы рассыпалось к чертовой матери: гармония
разрушается одним штрихом раз и навсегда».
Он сел на пароходик, который отходил на остров Киприани, и поехал к жене и детям. Он ехал лишь для того чтобы сказать Норе о разводе и оговорить
все формальности.
...Разговор на Киприани был долгим, хотя Люс уверял себя, что он едет к ней на пять минут и на час – к детям. |