Изменить размер шрифта - +
Можно ведь всегда ускользнуть... если он не передумает. Ничего ведь не решено окончательно. Пусть они поедут в машине, куда ему будет угодно, пусть она возьмет пистолет из его рук... даже и тогда... в самый последний момент... можно и не стрелять. Ничего ведь не решено окончательно... всегда есть надежда.
   — Вот тебе на чай, — сказал Малыш. — Я привык давать официантам на чай. — В нем снова вспыхнула ненависть. — Ты ведь примерный католик, Пайкер, — спросил он, — ходишь в воскресенье к мессе, как положено?
   — А почему бы и нет! — слегка вызывающе ответил Пайкер.
   — Ты боишься, — сказал Малыш, — боишься гореть в вечном огне.
   — А кто же не боится?
   — Вот я не боюсь! — Он с отвращением вспомнил прошлое: звон надтреснутого колокола, ребенка, рыдающего под ударами розги, и снова повторил: — Я не боюсь... Нам пора идти, — обратился он к Роз. Затем подошел к ней, испытующе глядя на нее, приложил ладонь к ее щеке, полуласково, полуугрожающе. И спросил: — Ты ведь всегда будешь меня любить?
   — Да.
   Он потребовал еще одного подтверждения.
   — Ты ведь всегда будешь со мной? — И когда она кивнула в знак согласия, он устало начал ту длинную процедуру, которая в конце концов должна была вернуть ему свободу.
   На улице лил дождь; мотор упорно не заводился. Малыш стоял, подняв воротник пальто, и крутил ручку. Роз порывалась сказать ему, чтобы он не стоял там, не мокнул, потому что она изменила свое решение... они будут жить... любой ценой... и не смела. Она отодвигала надежду... на самый последний момент. Когда они отъехали, она сказала:
   — Вчера ночью... и позавчера... ты ведь не стал ненавидеть меня за то, что мы делали?
   — Нет, не стал, — ответил он.
   — Хоть это и смертный грех?
   Это была истинная правда — он не чувствовал ненависти даже к тому, что они делали. Это вспоминалось как нечто приятное, вызывало гордость... и что-то еще. Машина, покачиваясь, снова выехала на главную магистраль; он повернул к Брайтону. Беспредельное волнение овладевало им, как будто кто-то старался ворваться внутрь, как будто к стеклу прижимались гигантские крылья. «Dona nobis pacem». Он сопротивлялся этому, со страшной горечью вспоминая о школьной скамье, о цементной спортивной площадке, о зале ожидания на вокзале Сент-Пэнкрас, о грязной похоти Дэллоу и Джуди, о холоде и отчаянии, охвативших его на молу. Если бы стекло разбилось и хищник — кто бы это ни был — ворвался внутрь, бог знает, что произошло бы. Он почувствовал страшную опустошенность — исповедь, покаяние, причастие — и непреодолимое отчаяние; он мчался вслепую навстречу дождю. Сквозь потрескавшееся, грязное ветровое стекло ничего нельзя было рассмотреть. Какой-то автобус ехал прямо на них, но вовремя свернул вбок — Малыш вел машину не по той стороне. Вдруг он сказал наугад:
   — Остановимся здесь.
   Плохо замощенная улица кончалась, упираясь в скалу, — дачи разных типов и размеров, незастроенный участок, заросший густой травой и мокрыми кустами боярышника, похожими на взъерошенных кур, везде темно, светятся только три окошка. Играет радио, в гараже мужчина возится с мотоциклом, который ревет и шипит в темноте. Он проехал еще несколько метров вглубь, выключил фары, заглушил мотор. Сквозь дыру в брезенте с шумом врывался дождь, слышно было, как море бьется о скалу.
   — Вот посмотри. Это и есть мир, — сказал он.
   Еще один огонек зажегся за дверью — витраж изображал Веселого рыцаря, обрамленного тюдоровскими розами. Малыш вглядывался вдаль, как будто это он должен был попрощаться с мотоциклом, с домиками, с залитой дождем улицей, ему вспомнились слова из мессы: «Он был в этом мире, он создал этот мир, и этот мир отверг его».
Быстрый переход