Казаки тоже допускали, что китайцы могут подтянуть пушку и садануть прямой наводкой по окнам и времени даром не теряли. Командовать ими взялся невысокий кривоногий подъесаул — старший по званию.
— Братцы, отсюда надо как можно скорее уносить ноги, — встревожено произнес он.
— Куда, господин подъесаул?
— Будем пробиваться на Харбин.
— Это хорошо. Но как же мы без атамана?
— Атаман арестован, нам его не выручить. Нужно самим уносить ноги.
Казарма была соединена с конюшней напрямую, и это было на руку казакам.
Через десять минут широкие двери конюшни с треском распахнулись, и из них вынеслась конная лава — скакало человек шестьдесят, не меньше; китайцы, сбившиеся в кучки за воротами, с испуганными криками бросились врассыпную.
Конники брали ворота с лету, перемахивали через них, будто огромные птицы, и растворялись за изгибом неширокой, заставленной кривоногими домами улочками.
Преследовать конников китайский майор посчитал делом бессмысленным и опасным. Надо было думать, как накинуть сетку на оставшихся казаков.
Придумать что-либо толковое он не успел — из конюшни вынеслась вторая лавина всадников — стремительная, гикающая страшными голосами, и китайские солдаты вновь бросились в разные стороны — попасть под копыта казачьих коней им совсем не хотелось.
Подопечные атамана Калмыкова покидали Фугдин группами и устремились на северо-запад, в Харбин — русскую столицу КВЖД.
***
Прохоренко сидел в земляной конуре неподалеку от казармы и томился в неизвестности. Впрочем, от будущего он ничего хорошего не ожидал. Услышав казачье гиканье, понял, что происходит. На глазах у него возникли слезы, хотя Прохоренко был сильным человеком, не плакал даже, когда отравленный немецкими газами лежал в госпитале и плевался черными сгустками крови, а здесь в нем словно бы чего-то надломилось, и он заплакал. Покрутил головой, смахнул с глаз слезы.
Если казаки уйдут все, оставят его здесь, то в одиночку ему из этой ямы ни за что не выбраться. Выход у него в таком разве останется один…
Слезы полились у него из глаз сильнее, руки затряслись, заходили ходуном. Через несколько минут он успокоился, вытер ладонями лицо: Прохоренко теперь знал, что надо делать.
Он разделся — скинул с себя форменную шубейку, фасонисто отороченную серым барашковым мехом, сбросил мундир с тусклыми пуговицами, с которых еще в Хабаровске напильником стер двуглавых орлов — державная символика эта уже два с половиной года была не в ходу в России, потом через голову стянул нижнюю рубаху.
Вот она-то, исподняя рубаха, и была ему нужна.
Прохоренко отодрал от подола одну длинную полоску, подергал ее за концы, проверяя на прочность, — материя была крепкой, почти не ношеной еще, и урядник удовлетворенно кивнул, потом отодрал другую полосу, также проверил на прочность. Лицо его разгладилось, помолодело. Он связал полосы друг с другом — получилась длинная лента, довольно прочная. Кряхтя, приподнялся на цыпочках, пропустил конец ленты через кованый железный крюк, вкрученный в выступивший из земли камень для надобностей вполне понятных — сажать на цепь узников, — на другом конце ленты соорудил петлю.
Продел в петлю голову и, присев на корточки, совершил резкое движение вперед, очень похожее на прыжок, навалился кадыком на петлю, захрипел, завозил руками по воздуху, потом опустил их и, боясь, что у него не хватит воли довести задуманное до конца, еще сильнее натянул петлю…
Некоторое время он еще шевелился, дергался, — жизнь не хотела уходить из этого крепкого, надежно сработанного тела, — потом затих.
Когда тюремщики пришли к нему, чтобы сопроводить на допрос, Прохоренко был мертв — ускользнул из рук своих мучителей… Тюремщики огорченно поцокали языками и закрыли земляную камеру на железный засов — надо было доложить о случившемся начальству. |