Навесили лопашни,
подколотили уключины. Проверив, все ли взяли, молча же, не глядя друг на друга,
по реке, с ночи усмирелой и какой-то отчужденной, холодной, с вроде бы
отдалившейся от воды белесой землей, медленно плыли мы от берега. Отплыли мы
далеко, когда сделалось видно: по вдавшемуся в Енисей песчаному мысу двигаются
две человеческие фигурки, медленно удаляясь. Но вот на горизонте замаячил
катерок или пароходишко, фигурки людей замерли и тут же исчезли в прибрежных
тальниках. ...Появился у нас крючок на двери избушки, кованый, зацепистый.
Дождливой сентябрьской ночью, когда все вокруг лежало в тяжелой бездонной тьме и
только печка в нашей избушке разухабисто ухала, будто играючи одолевала подъем в
гору, дверь нашей избушки дернулась и в петле шевельнулся железный крючок.
Мужики рассказывали всякую всячину. Высотин много знал сказок. И что-то как раз
жуткое да чудовищное повествовал нам, парнишкам, -- мы и орехи перестали щелкать
со страху. Все разом мы уставились на дверь, против которой мелькало огнем устье
за лето изгорелой железной печки. И не только крючок, но и темные росчерки щелей
было отчетливо видно. Крючок еще раз слабо дернулся, подпрыгнул в петле, но был
он словно загнут -- из петли не выскочил. -- Кто? -- вполголоса спросили мужики,
вытаскивая из-под изголовий топоры, парнишки схватились за ножи -- так уж у нас
уговорено было: если еще раз сунутся норильцы, мужики становятся по бокам
дверей, мы приседаем на пол, и пусть они входят в темную избушку, сколько бы их
ни было -- мясо сделаем! За дверью не отвечали и не шевелились. -- Кто? -- уже
громче повторил Высотин и помаячил нам, чтоб мы не швыркали носами. Конечно же,
мы и без того не дышали, и мне, да и Петьке с Мишкой, наверное, от задержанного
в груди дыхания нестерпимо захотелось закашлять, кашель поднимался все выше,
подходил к самому горлу. -- Пустите, пожалуйста, люди добрые! -- послышался за
дверью тихий голос, в глуби которого угадывались напряженность и тревога, а по
верху скользило вековечное страдание бездомной души. -- Кто ты? -- Беглый я. --
Час от часу не легче! В печке ворохнулись, рассыпались, затрещали головни.
Избушка погрузилась в полутьму, сделалось слышно дождь за стенами, дребезжание
составного стеколка в окне. "Окно! Нас застрелят в окно!" Печка оживала,
начинала махать желтеньким платком из дырявой дверцы, обрастать горящими
травинками по бокам и трубе. -- Надо печку залить! -- прошептал Мишка и стал
подкра- дываться к чайнику, стоящему на краю печки, распространяю- щему
горьковатый прелый запах типичных корней, смородинника и зверобоя. На пути к
печке Мишку перехватил отец, засунув его себе за спину, в темень, и, как бы
ненароком задев о сухую лиственничную стену топором, грубо и в то же время
просительно бросил: -- Уходи давай! Уходи!.. -- Пустите, добрые люди. Пропадаю,
-- отчетливо и совсем близко произнес беглый с тем спокойствием, с той горечью в
голосе, какая дается лишь людям, и на самом деле пребывающим на краю гибели,
либо великим артистам. Может, беглый и есть артист? Черт его знает -- их там в
Норильске, сказывают, всякой твари по паре. -- Не открывай! -- прошелестело
разом из трех ребячьих одеревенелых ртов. Но кто же слушает ребят, тем более в
таком крайнем положении! -- У нас уже побывали гости, обчистили, обсняли. Нечего
брать... -- подал голос мой папа, и в голосе послышалось мне колебание и
неуверенность. -- Ходите тут! -- поддержал его еще более неуверенным голосом
Высотин. -- Сколько вас там? -- Один я. Один! -- голос беглого слышался где-то
внизу, и не сразу, но мы сообразили, что он от дверной скобы сполз на доски
крыльца и лежит под дверью. |