Весь его
драный, затасканный облик и различимая под царапинами оспяная щербатость
придавали ему свирепый вид. Однако у него была длинная, беззащитная мальчишеская
шея, глаза цвета вешней травы, смешные кустики бровей, расползающиеся губы в
угольно-черных коростах -- все-все говорило о покладистости, может, даже и о
мягкости характера этого человека. Но именно он, этот парень, держал наперевес
одноствольный дробовик со взведенным курком. За ним, хлопая отрепьем грязных
портянок, вылезших из пробитых рыбацких бродней, спешил мужик с грязно-спутанной
бородой, похожей на банную мочалку, которую пора выбросить из обихода. Глаза его
сверкнули из серого спутанного волосья, забитого мушками, комарами и остатками
какой-то еды, скорее всего шелухой кедровых орехов. Он давил обувью тропу,
внаклон гнал себя в гору, но ускорения у него не получалось -- изнурился
человек. Что-то во мне толкнулось и тут же оборвалось, свинцовым грузилом упало
на дно: "Норильцы!" Я недоверчиво осмотрел вытянувшуюся по тропе артель -- сзади
всех шел Мишка Высотин и почему-то улыбался. Загадочно. Всмотревшись, я
обнаружил: улыбка остановилась на Мишкином лице, и ничего у него не шевелится,
ни губы, ни глаза, ни ресницы, ноги тащатся сами собой и тащат его, но он их не
слышит и не знает, шагает ли, плывет ли. Туг я почувствовал, что тоже начинаю
улыбаться неизвестно чему и кому, однако шевельнуться не могу. Но тот, с
бородою, пройдя мимо меня, обернулся, махнул рукой и обыденно, по-домашнему
позвал: -- Давай, давай! Избушку, малый, не запирай! -- крикнул он Петьке,
совавшему дужку замка в петлю. Никак туда не попадал он. Петька отступил от
двери с замком в одной руке и с ключом в другой, понурился -- небось ему
казалось: если б он успел замкнуть избушку, никто бы в нее не сунулся. Возле
крыльца, руки по швам, стояли уже Высотин и отец. Щербатый, теперь заметно
сделалось, недавно бритый парень, отчего лицо его там, где ничего не росло -- на
носу, по низу лба и на щеках, -- было дублено, почти черно; где брито -- все в
бледном накате. Он встал в отдалении против дверей. Курок у ружья был совсем
маленький, откинутый назад -- ружье старое, разбитое -- чуть давни на собачку
и... Мне стало совсем страшно, так страшно, что все последующее я помню уже
плохо и немо. Как будто в глубину воды погрузило меня и закружило на одном
месте. Петька теперь уже в руках терзает замок; засунет дужку в щель -- замок
щелкнет, ключ повернет -- замок откроется. Высотин по команде смирно стоит --
большой, несуразный; Мишка все улыбается; папа силится что-то мучительно
вспомнить, например, любимое пьяное изречение: "Всем господам по сапогам, нам по
валенкам". Бородатый мужик, заметая наши следы лохмами портянок, вскакивает на
белое крыльцо, выхватывает у Петьки замок и кидает его в щепу, накопившуюся
возле избушки и протыканную иголками подмерзшей травы. Петька пятится, вот-вот
упадет с крыльца, Высотин подхватывает его сзади, поддерживает. Дверь избушки
широко распахнута. "Выстынет же", -- хочется сказать мне. В избушке шарится
чужой человек. Мы стоим подле двери, и все та же вялая мыслишка: "Ну выстудит
же, выпустит тепло!" -- шевелится в моей голове. Бородатый выходит на крыльцо,
обращается как Пугачев к народу, он чем-то и похож на Пугачева. -- Ружье где?
Хлеб? -- Обокрали нас. Ружья унесли, -- отвечает четко и внятно папа. -- За
хлебом не успели сплавать, -- поддерживает его Высотин. "Что говорит Высотин?
Что говорит... Если они поднимутся на чердак? Хлеб у нас там! Он забыл! Забыл!
Исказнят!" Тянет исправить ошибку старших, показать чердак. Но мы уже не
маленькие -- раз Высотин сказал, значит, надеется на нас. |