Изменить размер шрифта - +
Да, я дал свое согласие. – И в декабре месяце начал репетиции.

“Черевичками” он был доволен. Впрочем, он всегда считал свою последнюю вещь самой лучшей, а главное, пришло успокоение, удовлетворение от того, что оказались использованными какие-то давние вдохновения, давшие “Вакулу”. Сейчас он жил в Майданове, инструментовал “Чародейку”, но нервами был в Москве и ждал января с тревогой, которая мешала ему “блаженствовать”, а блаженствовать он привык за эти последние годы.

Из Майданова в Москву он ездил на репетиции, ночуя у Юргенсонов. Репетиций до Рождества было семь, и дело шло как будто гладко. На праздники он уехал к себе, две недели прошли приятно: гостили Модест и Ларош. Модест писал комедию. Вечерами сидели все трое вместе, в натопленном доме, занесенном снегом. 7 января Петр Ильич с братом уехал в Москву и остановился в доме Надежды Филаретовны, на Мясницкой. В доме, как всегда, не было никого, кроме слуг (хозяйка была за границей). Началась лихорадка последних репетиций.

Они происходили ежедневно. О “Чародейке” нечего было и думать. Чайковский рано уходил из дому и долго гулял по Москве. В 11 часов он приходил в театр. Возвратившись оттуда домой, он ничего не мог есть, переодевался в свою любимую куртку с “бран де бурами”, сидел в кресле и в изнеможении дремал, а ужинал поздно.

19-е число – день премьеры – подошел, и утром прибежал Альбрехт сказать, что все билеты проданы. Но Петр Ильич встал совсем больной.

– Что с тобой? – спросил его Модест. Вид у Моди был праздничный.

– Я боюсь, – ответил Петр Ильич.

– Но генеральная вчера прошла благополучно?

– Я боюсь, – повторил Чайковский.

Он боялся, что в середине спектакля у него вдруг не хватит сил махать…

За кулисами, где была обычная суета, он почти не мог говорить. Он просил, чтобы его не мучили ни поздравлениями, ни советами. Он стоял у стены, смотрел перед собой, фрак придавал ему важность. Обстановкой и костюмами он в общем был доволен – на этот раз дирекция не поскупилась, все было заказано еще осенью Всеволожским, но его беспокоило, что заболела Солоха – Крутикова лежала в ангине, и вместо нее пела Святловская. Его беспокоил Усатов; он не окончательно был уверен в духовых.

Музыканты разместились в оркестровом низке, и началась настройка. Прозвонил звонок. Театр был переполнен. Альтани – капельмейстер Большого театра – взял Чайковского под руку. Петр Ильич ничего перед собой не видел. Распахнулась дверка, и вдруг загремели рукоплескания – возврата не было, он был у пульта.

Раскланиваясь влево и вправо, то в сторону генерал-губернаторской ложи, где была муть от лиц и голых женских плеч, то в сторону царской ложи, где сидели великие князья, он вдруг с необычайной ясностью увидел в партере Кругликова из “Современных известий”. И вдруг какая-то пружина внутри него встала на свое место. Он почувствовал, что, может быть, все будет и вправду хорошо, как говорил Модя. Занавес взвился. Начались подношения.

Под несмолкаемый гул и топот зала ему надели на плечи огромный лавровый венок от оркестра, другой от хора, прислонили к коленям, третий, четвертый, десятый положили, поставили вокруг него. Он кланялся, стараясь соблюдать изящество и важность, наконец каким-то образом выполз из этих лавровых жгутов, освободился, еще раз раскланялся и постучал палочкой по партитуре. Зал смолк. Оркестр заиграл увертюру.

Зачем он это делал? Теперь, впрочем, было уже все равно. Для славы. Ему уже было мало “блаженствовать” – он захотел вокруг себя шума. Слава подходила, он торопил ее. Кто знает, может быть, жить осталось не так уж много? Голову он держал совершенно прямо – она вовсе не собиралась отвалиться. Опять рукоплескания.

Быстрый переход