У входа в музей Павьяка, у бывших тюремных ворот, отороченных поверху колючей проволокой, дерево, искривленное, должно быть бурями человеческих бед, каждую весну расцветает памятными табличками; их вешают на мощном стволе своим умершим живые Бентьяши, Щепанские, Айзенштадты, Кайяки, Ковальские... Смесь имен, кресты и шестиконечники - скорбное равенство... На земле возле дерева теплятся свечи в плошках - беззвучное колыхание памяти. Поставил свечу и Пейчара.
...Площадь врачевала Пейчару после Павьяка: раздолье ветра, распев лент на венках возле памятника и милые медленные бабушки катят детские колясочки. Но мрачный его маршрут еще длился до улицы Милой; в ее начале многоэтажные коробки нехотя уступили небольшому садику, он разрезал мостовую на две асфальтовые ленты, протолкнув между ними прямоугольник ограды, за нею стояли кусты и посреди них мощеная дорожка пробивалась к холму, где торчком глыбился камень с памятной надписью на польском и еврейском языках: место штаба повстанцев. Возле камня большой венок. Алая гладь ленты, солнце в золоте букв...
Это здесь немцы, отчаявшись взять живьем вождей восстания, душили четыреста человек, скученных в подземелье, здесь наследственность осажденных обнаружила гены древних предков, смерть предпочитавших плену, здесь обыкновенная любовь двух молодых людей приняла гротескные формы, в которых предопределенные природой простые радости заместились черным огнем боя, дымом, терзающим грудь, сумасшествием смерти, и возможность умереть вдвоем, одновременно, следовало счесть величайшим благодеянием фортуны. Успела ли она стать ему женой? Или только и выпало им счастья: застрелить друг друга?
Ядовитая мгла загазованного бункера. Улыбчивая девочка с пистолетом в руке. Обними меня, любимый...
Любимый, или милый, родной... Успела ли она хотя бы изобрести для него свое обращение, какое-нибудь “мой дорогой” или “заинька”, “глупыш”, “маленький” - затрепанное, замусоленное до бессмыслицы словцо, которое на распаленных губах накаляется тайным смыслом и восходит над объятием сиянием откровения, - какое-нибудь “зайчонок”, “котик”, “лапонька”... Успели они это сказать друг другу, Мира Фухрер и Мордехай Анелевич, в задыхающемся бункере, где вокруг вповалку тела и тьма искорежена бредом агонии?.. Обними меня, любимый... Пристрели меня, любимый...
Какая подмена, подтасовка какая! - подумал Пейчара. - Какой подлый выверт! Вместо того, чтобы... ...чтобы изумление первой встречи и уколы взглядов и весеннее томление и жизнь распахнута навстречу...
...чтобы прогулки по ночному городу, грохот пустых последних трамваев, неистовство поцелуев под деревом, где луна серебрит упоенное лицо с опущенными веками, и ржавый вкус примятых губ...
...чтобы канитель тревог, разговоров, улыбок, встреч и беспечная уверенность: интрижка, только легкая интрижка, - а пружина сжимается все сильнее и все явственнее обещается
взрыв, и уже ясно, что в среду на следующей неделе...
...живу предчувствием среды, твержу набор избитых истин: не искушай, не укради, - а в почках набухают листья и предвкушение беды не омрачает мою душу; смеюсь, грущу, дерзаю, трушу - живу предчувствием среды...
...и наконец-то среда: одолженная приятелем квартира, стены в книгах, солнце проткнуло шторы и заставило паркет желтыми блюдцами, журнальный столик озарен сверканием бокала и блеском конфетной фольги, парфюмерные ароматы в белизне простынь, поразительная женская гибкость и дрожь мужских пальцев и волны волос и бисеринки пота на ее губе, опушенной крохотными усиками...
...и чтобы шепот ее “Милый!”, и он: “Ах, ты!..” - и нет слов, только воздух бьется в горле, только округлость плеч, только матовый шелк бедра и втянутый крепкий живот и курчавая роскошь...
...а потом налитые счастьем тела недвижны на тахте и взгляд его ползет по бесчисленным корешкам книг на полках, меж тем как ее кожа переливается под его пальцами; ресницы ее сомкнутые влажны, губы в зыбкой улыбке. |