И. НЕВЕРЛИ:
Мы встретились в Майданеке. Из Варшавы привезли остатки гетто после восстания, в том числе триста детей, которым требовался старшой. Это в самый раз для тебя, сказали мне друзья, ты инвалид и педагог, не отнекивайся, как-никак ты работал у Корчака, будешь с ними чистить картошку на свежем воздухе и слушать, как жаворонки поют. Друзья сложились, дали взятку в канцелярию... И вот я стою с нашивкой на плече перед своей командой у горы гнилого картофеля...
Было лето, жаворонки звенели в синем поднебесье, их было невероятно много, и они так заливались, что сердце щемило от восторга и суеверного страха, что, может быть, в самом деле души умерших вселились в этих птиц и летают, молятся над своим последним полем, над пятым полем Майданека. <...> Вдруг кто-то сказал: а я вас знаю... Другой воскликнул: а мне вы вручали открытку в “Малом пшёгленде”, открытку с фруктами, пан редактор!
У бадеек, как оказалось, скоблила картошку дюжина корреспондентов. Этот пописывал, тот пописывал, и почти все регулярно читали “Малый пшёгленд”. Подобралась неплохая компания: читатели, сотрудники и редактор. Вот будет эсэсовцам потеха, когда это разнесется по лагерю!
Пахнуло дымом крематория. Да, тут не поможет то, что я не еврей...
Я пробыл старшим три дня. <...> На второй день к нам пришел помощник коменданта лагеря, стоял и смотрел, как мы работаем. Бодро мелькали ножи... только один мальчишка не работал. В первом ряду, на самом виду... Я прошипел: “Чисти”. Тот не шелохнулся... лицо мертвое, лет восемь или десять. “Чисти, на тебя смотрят!”. К счастью, соседи догадались, отодвинули его, загородили.
- Почему ты не работал? - спросил я, когда помощник коменданта удалился, - я же объяснял, предупреждал...
<...> - Маму взяли... в газ, - сказал мальчишка тихо, таким мертвенным голосом, что я не сразу понял.
А назавтра уже не он один, а все были в таком состоянии.
- Что с вами? - допытывался я, видя, как вяло они приседают у горы картофеля, без разговоров, с изменившимися лицами. – Случилось что-нибудь?
<...> - У нас ночью вешали.
Ну да, в барак пришли два эсэсовца и пара капо из уголовников, все пьяные, и стали вешать детей - просто так, для развлечения или для тренировки, несколько ребят повесили на потолочных балках, остальные, дрожа на своих нарах, наблюдали эту процедуру...
Мне самому довелось уже сидеть в камере смертников... я знаю, что такое предсмертная мука взрослых, но мука детей?! Я заявил в канцелярии, что должность старшого мне не под силу... <...> ...меня избили, не слишком сильно даже, и отослали в барак.
Потом мы время от времени встречались. После обеда, а иногда перед вечерней поверкой они прокрадывались к моему бараку поодиночке, вдвоем, втроем. Было невыносимо видеть их здесь, разговаривать с ними. Смертельно взрослые, они не питали никаких иллюзий, не искали у меня спасения. Да и что я мог им дать? Пару советов старого узника, какую-нибудь помощь в мелочах. Они просто тянулись к забытому человеческому теплу, к последнему свидетелю той их жизни, которая ведь была в самом деле, если в канаве за бараком с ними беседует редактор их газеты.
Я свыкся с мыслью, что погибну вместе с ними. Кто-нибудь проболтается нечаянно или не выдержит, донесет. Ведь случалось, что зрелые люди, иной раз с безупречным прошлым, предавали за еду, за должность, чтобы хоть немного отсрочить пытку или смерть. А тут были дети... и все триста знали обо мне.
Ни один из них не выдал. Они прошли мимо меня к крематорию, шлепая по грязи маленькими ступнями. Эсэсовцы с собаками сопровождали их, а вальс Штрауса, лившийся из репродукторов, забивал их последний след [87,1978, № 3, с. 236-237].
В июне 1942 года Корчак провел церемонию освящения знамени Дома Сирот на могиле бывшего сотрудника Дома врача И. |