Наверно, никто из этих других не хочет признаваться, что и он среди ждущих у порога. А может, те, другие, попрятались по темным углам подземелья, где она одна, худая, зябнущая, стояла, дрожа, в штопаном своем трико перед огромной, торжественной и неумолимой дверью.
Но ведь у этих дверей должно быть полно таких, как она, должна быть толкотня, как на вокзале, потому что если мало избранных, то званых много, и из этих многих и многих не видно никого. Но едва она сказала это себе, как поняла, что опять ошиблась. Рядом с ней вдруг возник отец, одетый в свой старый плащ, под которым он бережно, словно младенца, прижимал к себе футляр со скрипкой.
Не смог больше прятаться в темноте и наблюдать, как я стою здесь одна, подумала Виолетта. А отец наклонился к ней и доверительно зашептал, зашептал тихо и несвязно что‑то вроде того, что нельзя дольше ждать: чем больше ждешь, тем труднее войти в эту дверь.
– Но ведь она заперта, – возразила Виолетта.
Вместо ответа отец схватил ее левой рукой, потому что правой прижимал к груди, как младенца, скрипку, и они вдвоем пошли, ступая медленно и с трудом, точно переходили глубокую реку, и когда они приблизились к двери, Виолетта с удивлением обнаружила, – странно, что она раньше не замечала этого, – что та слегка приоткрыта, и они оба скользнули в эту приоткрытую огромную дверь, чтобы вырваться из леденящего мрака и проникнуть в иной мир.
Но иной мир был бездной.
Бездна разверзлась тотчас же за дверью, и Виолетта с отцом стояли на самом краю скалы, а внизу зияла страшная тьма пропасти.
– Надо перепрыгнуть, – чуть слышно сказал отец.
Она глядела на него, скованная страхом, и не в силах была даже спросить: «Как?»
– Вот так, – объяснил отец, положив скрипку на скалу. – Вот так, как ты делаешь гран жете… Вот: эпольман круазе, пятая позиция, левая нога вперед…
«Левая? – мучительно колебалась она. – Какая из них? Ведь отец даже не знает, что у меня обе ноги левые».
Она замешкалась, но отец, недовольный ее нерешительностью, уже нетерпеливо подталкивал ее к бездне, и, сказав себе – будь что будет, она ринулась вперед, словно делала гран жете, но, едва оторвавшись от земли, ощутила, что всю ее сковал ужас, что тело ее вдруг стало свинцово‑тяжелым и она стремглав летит вниз, в темноту и пустоту. В последний миг она ухватилась руками за край скалы, уперлась ногами в скользкий выступ и, обливаясь холодным потом, отчаянно забила туфлями, но не могла удержаться и покатилась вниз, пока не сорвалась со скалы и не рухнула в пропасть; и падала, падала, падала… до резкого толчка пробуждения.
Она и на этот раз проснулась, вздрагивая от только что пережитого ужаса, но, открыв глаза, с облегчением поняла, что темнота вокруг – мрак не пропасти, а комнаты. Только бы не оказалось, что она кричала во сне.
– Ты опять сегодня ночью кричала… – сказала на днях Мими. – Что с тобой во сне происходит? Режут тебя, что ли?…
– Я падаю…
– А, падаешь… Мне этот кошмар тоже иногда снился: летишь, летишь, раз и – падаешь. А ты старайся не летать. Если чувствуешь, что летишь, попытайся проснуться. Тогда не будешь падать.
Сейчас она лежала с закрытыми глазами, убеждая себя, что надо забыть дурной сон и заснуть снова, потому что завтра у нее тяжелый день. Все эти кошмары стали одолевать ее под влиянием разговоров с отцом. Она искала поддержки в советах отца, советах, которые он повторял годами, ободряя ее. Но странное дело, эти советы, продиктованные любовью и заботой, наносили ей душевные травмы. Со временем банальные слова обрели плоть и форму, превратились в кошмары – кошмары ожидания перед дверью, обрыва и бездны.
Ожидание перед дверью было адажио. |