— А как звать твою сестричку?
— Вандой.
— Такая же хорошенькая, как и ты?
— Должно быть, лучше, потому что барин смотрел нас обеих, а выбрал Ванду. Была бы я была хорошенькая, он бы меня выбрал.
— А как звать того барина?
— Пал Гёргей.
Бибок опечалился и опять почувствовал угрызения совести. Но душевные муки обычно беспокоили его недолго, подобно икоте: достаточно было пропустить глоток вина, как они исчезали. Поэтому Бибок поспешил приложиться к фляжке. Однако его негодование все не стихало: "Какой ужас! Уступить целую сотню, продать своего благодетеля за какие-то триста золотых! Нет уж, извините, лучше я с голоду подохну!"
Взъерошив волосы, Бибок бегал по комнате, словно разъяренный дикий вепрь, и перепуганная Мили живо выскользнув за дверь. "Но ведь Гёргей хочет меня повесить! Нет, все равно не нужно было уступать нянечкину долю!"
До поздней ночи Бибок не мог заснуть. Уж и последние гости разошлись (к вечернему колоколу всем полагалось находиться дома), а тяжелые шаги Бибока все еще слышались наверху.
На другой день, сразу же после полудня, Бибока навестил господин Клебе. Он застал "Антала Тропского" за обедом и шепотом побеседовал с ним во дворе под сенью дикого каштана, за маленьким столиком. Видя, что господа заняты делом, Карась не стал им мешать.
— Ну что, сено или солома?
— Ни то, ни другое. Хотя господину Нусткорбу дело и нравится. Сегодня перед обедом он пригласил в ратушу на совещание нескольких влиятельных сенаторов, изложил им свой план. Так, мол, и так. Надо ведь что-то предпринять, народ недоволен. Сенаторы с ним согласились. Совещание, понятно, проходило при закрытых дверях, под присягой о неразглашении. Ну, меня они, конечно, позвали, усадили вместе с собой за зеленый стол. Словом, все были за то, чтобы купить грамотку. Один только Фабрициус возражал.
— Глупый сопляк!
— Если кто и провалит этот план, то именно Фабрициус. Он так говорит: эти пакости не к лицу городу Лёче. Наш город должен отомстить, но не пачкаться такими делами.
— Дурак!
— Не скатываться до предательства и доносов! Кто, говорит, запятнает грязью белую тогу чести, погибнет от унижения, сгинет от позора.
— Не могли вы его выбросить?
— Куда там! Слышали бы вы, как он убедительно говорил! Правда, Нусткорб тоже не уступал. Умнейший человек этот Нусткорб! Он так говорит: может быть, это и справедливо для живого человека из плоти и крови. А город, — он состоит из домов и всякого другого добра, которое собирали, копили многие поколения. И если кому в недобрый час фанаберия ударила в голову, не имеет тот человек права рисковать всем этим богатством. Я, говорит, готов согласиться, что надо поскорее отомстить — все этого требуют, сам вижу. Но задача наша состоит в том, чтобы удовлетворить столь законное требование как можно дешевле и поменьше рисковать. Если можно воспользоваться уловкой, — надо к ней прибегнуть. Слава — вещь хорошая, но ведь не для того город вверил сенату свою судьбу, чтобы тот рисовался показным благородством и чтобы действия его шли вначале, говорит, под победный колокол, а в конце под погребальный звон. И что… Как-то он тут особенно красиво выразился… дай бог памяти…
— Да ну его к чертям, вашего Нусткорба! — нетерпеливо перебил Бибок. — Очень мне нужны его выражения! Скажите наконец, на чем порешили?!
— На том, что сегодня вечером, часов около десяти, к вам пожалует сам бургомистр и, если найдет, что документ стоящий, выплатит вам триста золотых.
Лицо Бибока засияло от радости.
— За добрую весть спасибо! — воскликнул он и бросился пожимать руку папаше Клебе. |