|
Знаешь, что меня донимает, Питер?
Что же, сэр?
Когда ты меня вытащил. В памяти у меня ничего.
Арра, Барнабас.
Ни в какую не перестану про то думать. Что я б запросто мертвый был. Голос у него затих. Прикидываю, таково ли было и Мэттью Пиплзу. Быстро, ну.
Макдейд попыхтел самокруткой и выдул крепко, неопрятно. Принялся стягивать с себя исподнее и оголил на бедре звездчатый шрам. Когда было мне пятнадцать, меня задрал бодучий бык. Вышиб на другое поле начисто. Вроде только что в себе был, слышал смутно, что вроде кричат, и не смекал, что весь тарарам этот про меня, а потом раз – и нет меня. Выключился, как фонарь. А когда очнулся, лежал где-то в кухне. В промежутке чернотища, Барнабас, и понимаю я: так оно и устроено. Вот он ты сейчас здесь, а через минуту нет, и ничегошеньки не ведаешь. Я на это, во всяком случае, надеюсь.
Барнабас взлохматил воздух дымом. И впрямь чудно́. Когда тебя внесли в кухню, ты, может, и был мертвый, раз не помнишь ничего. Штука вот в чем: ты меня из огня когда вынес, Питер, была минутка, в какую и сам я был чисто, нахер, кукла тряпичная. Вот о чем я думать-то никак не брошу. Что был я наполовину мертвый, а теперь нет, но я того не знал. Что не имел о том знанья. Не могу решить, утешаться ли тем. Что у меня опыт случился того, каково оно – помирать.
Макдейд фыркнул дымом в нос. Блядский ты болотный философ, сказал он. Не был ты тряпичной куклой. Сучарой ты был толстожопым, какой мне чуть хребтину не переломил, и ты дышал еще, когда я тебя достал. Ты и сейчас толстожопый сучара, погляди только на себя. Он поморщился на окурок и затянулся напоследок поглубже, да и бросил его в яму.
На дальнем краю поля еще оставалась одна коровья туша, и они пустили лошадь свободно, а сами двинулись к туше. Она лежала так, будто выпустили ее из пасти прилива некие темные воды. Макдейд привязал веревку ей к голеням, и Барнабас пошел за лошадью: та стояла, скрученная на себя, тыкалась носом себе в бок. Сволокши последнюю тушу в яму, взялись они за лопаты и принялись кидать землю, что высилась двумя высокими курганами по обе стороны. Мертвая скотина, сплошь смердящая свалка конечностей, на какую глазам смотреть больно, и Барнабасу хотелось отворотиться, глядеть на деревья, на качкую желтизну далекого дрока, на очерк тучи над холмами – корявую треугольную рыбу. Втыкал он лопату в землю и слал темную россыпь вниз, поверх животных. Когда яма заполнилась и горбом поднялась земля, лимонное солнце то самое качнулось низко к вечеру. Макдейд стоял над ямой, улыбаясь, и принялся исполнять пальцами знак креста. Ин номине патрис эт филии эт спиритус санкти.
Аминь тому.
Двинулись они через поле к лошади, и Барнабас заговорил. Не кажется ли оно тебе чудны́м, Питер? Что кто-то когда-нибудь будет таскать тебя на себе. В моем случае Эскра. Мыть тело мне. Облачать для похорон. Расчесывать мне волосы. Класть в деревянный ящик. Возить меня в запряженной повозке, а моего слова никто не спросит. Ты понимаешь, продолжил он, из-за того, что ты сделал, когда б ни пришло мое время, Эскра сможет обнять меня и обмыть. Чего не могу я сказать о Мэттью Пиплзе.
Помолчали мужчины. Барнабас глянул сквозь деревья на косое поле и увидел в памяти, как стоит на нем Мэттью Пиплз, как шаркает по нему большекостно. Медленный мырг его век. Принялся скручивать еще по одной самокрутке, но Макдейд выставил руку сказать, что ему хватит, и Барнабас продолжил, скрутив лишь одну, и закурил ее. Пока занимался этим, слетел вниз дрозд и решил прокатиться на лошади. Янтарным клювом своим помавал он так, будто обмакнул его в рождественский оранжад, а то, что выпил, наполнило и глаза его кольцами яркого сока. Наблюдавшие птицы-падальщики все разлетелись, и Барнабас глянул вверх и увидел, как задержались на стенке два грача, болтали шумно, покуда оба на некотором рубеже разговора не пришли к согласию и не снялись. Лошадь повернулась, и от тени солнца, павшей на нее, дрозд сделался как бы птеродактилем. |