|
Мы с вами много беседовали об этом прежде, и я полагаю, бог простит вам. И гордыню, и стяжательство, и прелюбодеяние, и властолюбие… Вы, сын мой, никогда не делали зла намеренно, и вы хотели, в конце концов, хорошего – и родным, и соотечественникам.
– Ну слава богу! – с показным облегчением выдыхает ссыльный. – Вы подниметесь по лестнице сами или мне проводить вас?
Ещё одна рыба – длинная, узкая, молочно-белая в солнечном свете – мелькает в воздухе и вдруг срывается с крючка.
– Одержимость, – тихо и будто бы грозно произносит пастор. – Одержимость недостойным предметом.
– Я ждал, когда же вы о нём заговорите…
Он так и не повернул головы, провожает взглядом уходящую на глубину белую рыбу. Она умрёт все равно, у неё уже вырваны внутренности. Его рыболовным крючком. И она всё равно – не его… Никогда не будет.
– Нет благих намерений – чтобы подобное оправдать.
Пастор говорит ласково, но в голосе его слышится твёрдость железа. Это их давний, ещё доссыльный, спор.
– Может, и не нужно, падре? – рыбак забрасывает удочку и снова смотрит на поплавок. – Может, лучше в аду, но в хорошей компании, чем в раю, но одному? Или с вами… Шли бы вы в дом – утешать герцогиню, или наследников, или кого-нибудь ещё. От вашего общества у меня не клюёт.
– Одержимость греховна, – повторяет пастор с мягким нажимом. – Я много думал, я пытался понять, за что же мы так наказаны? Все мы… Порою мне кажется, ежели вы раскаетесь и однажды выпустите это из рук, все мы будем спасены…
– Вы бредите, отец мой!.. – гневно начинает ссыльный.
Но пастор спускается у нему, садится на одну с ним ступень и молча указывает на то, что машинально перебирает он в своих пальцах:
– Вот это, сын мой, вот это…
Длинные чётки со множеством бусин – бриллианты, рубины, изумруды, сапфиры… И мутно-розовые шарики из розового поделочного камня в золотой оправе, в таких камнях отравители прячут яд. Их легко узнать – на свету эти камни меняют цвет, делаются то розовыми, то лиловыми.
– Нет, падре!
Ссыльный накрывает чётки ладонью и наконец-то смотрит пастору прямо в глаза. Такой взгляд, тяжёлый, тёмный, долгий – как полёт в пропасть, – нелегко выдержать, но пастор за столько лет научился.
– Одержимость – это всегда грешно, – повторяет святой отец смиренно и обречённо. – Одержимость – это не любовь, сын мой. Это не любовь.
Тёмный, смертный, последний взгляд, и судорога, передёргивающая угол рта, словно злая улыбка:
– Но это всё, что осталось.
Вы, патрицианская кровь
Небо чёрное, не от подступающего дождя, от пыли. Дождя-то нет и не будет. Будет пыль, жгучая, всё застящая, липнущая к слезам. Так, что и лицо становится, как пыль эта – чёрным.
– Не плачь, Полинька, – говорит, обнимая её, сестрица Лидия. – Так оно лучше, для всех нас лучше.
Лютеранское кладбище – эти их кресты, чуть иные, или же горбы могил, совсем без креста, в иссохшей потресканной глине. Рене не был лютеранин, он был католик, но это уже неважно.
Так для всех лучше. Лучше для мужа – теперь он уедет в Петербург, с повышением, и она, Полинька, госпожа капитанша, с мужем уедет, и ребёнок родится уже в Петербурге. Бог даст, будет мальчик. Уедет и доктор, он так просил, столько писал в столицу, в Сенат, а теперь и не нужно ждать разрешения, можно ехать и так – ведь ссыльный его умер. Ссыльный с доктором разругались и последние три месяца совсем не разговаривали, сидели по разным комнатам, как сычи. |