Изменить размер шрифта - +
Лёвка этого Рейнгольда, и правда, не выговаривал, а вот Мора – легко, без труда, но Рене всё равно утверждал, что неспособны выговорить – оба.

У Рене был сын, от какой-то принцессы, и давно уж умер. «Мой сын меня выслал», – проговорился Рене однажды, и Мора подумал – кто же он был, сынишка, если ухитрился выслать дворянина? Принц, король? Мора спросил, кто же – но Рене лишь отмахнулся, смеясь: «Сейчас уж никто, как, впрочем, и я. Но теперь-то ты понимаешь, почему я не люблю детей?»

Рене равнодушен был к детям – к своим ли, к чужим, и животных он не любил, да и людей не любил – с трудом терпел, но что-то было в нём такое, что и дети, и животные, и окружающие люди относились к нему как минимум с симпатией.

Мора дразнил Рене, называя его папашей Шкленаржем и папи, но, если бы он мог пожелать себе отца – а у Моры не было отца, совсем никакого – он попросил бы у провидения именно такого вот Рене, со всеми его художествами.

 

То был запах – химических реактивов и масла, бесподобный, неповторимый аромат лаборатории алхимика. Рене проснулся, сдвинул маску на лоб. Да, это был запах – ни с чем не сравнимый, именно тот – щёлочь, йод, уксус, масло, горький дымок недавней реакции. Нюх алхимика, помноженный на обострённые чувства абстинента, не лгал, не мог лгать.

Рене сел в постели, обняв колени. Посмотрел, как спит Мора, его спутник и тюремщик, тот лежал, укрывшись с головой, по старой острожной привычке. Из-под ровного одеяльного холма доносилось негромкое сопение – острожные привычки, по счастью, ещё и категорически исключали храп.

Небо в окне мерцало плачущим туманным перламутром. Рене встал с постели, набросив одеяло на плечи – было холодно. Искусительный алхимический запах, вернее, слабый отзвук запаха, носился в воздухе и манил, заставляя желать несбыточного. Рене подошёл к окну – во дворе слуга Кристоф снимал с верёвки выстиранные вещи. Панталоны, рубашки и отчего-то иезуитскую рясу. Кто здесь такое носит?

Кто он может быть, этот здешний алхимик? Лекарь, монах? Вдруг да найдётся у него опий, хоть сколько-то? Боль перекатывалась под кожей, обжигая и царапая одновременно, и суставы скрипели, как ржавые уключины, – стоило ли доводить себя до такого? Стоило ли увлекаться, не ведая меры, чтобы потом страдать? Жаль, но таков характер.

Рене умылся и даже выстирал что-то из нижнего белья, чтобы хоть как-то отдалить неизбежное. Запах, казалось, вился вокруг него, как лиса около клетки с курицами, почти неощутимый, но, увы, такой знакомый. Рене оделся, побрился перед зеркалом и нарисовал своё лицо тонкой кистью, словно картину. Лет десять долой – но всё равно осталось ещё очень много…

Мора повернулся под одеялом, вздохнул. Рене даже пожелал на мгновение быть пойманным, но Мора не проснулся. Он дышал и сопел, теперь на другом боку, всё еще завёрнутый в одеяльную куколку. Рене бесшумно поднял задвижки на двери и вышел.

Запах вёл его за собою, как гончую. Рене прошёл коридор, взлетел по ступеням, вступил на галерею. Кажется, Кристоф был в этом доме единственный слуга – или прочие не подавали признаков жизни. Дом был пуст, гулок, пронизан столбиками пыльного света. Мутные окна, тени от решётчатых рам, любое место превращающие в клетку. Выцветшие полотна гобеленов, патиной тронутые шандалы, давно погасшие. Запах дрожал в воздухе, как лента на ветру, звал за собою, словно нить Ариадны. Рене остановился на галерее, у незапертой двери – вот!

Он приоткрыл дверь, бесшумно вошёл – о, дьявол! Как можно было так ошибиться, принять столь желаемое за действительное, обмануть себя! Дурак, абстинент…

Запах царил здесь – аромат опийного масла, и краски, и йода, и жжёной щетины. Мастерская художника! Вернее, художницы – посреди комнаты, спиной к Рене, стояла фройляйн Аделаиса и кистью выводила на холсте что-то беспомощно-ученическое.

Быстрый переход