|
Какую-то псевдокуртуазную ерунду, амуров, наяд… И проклятое опийное масло красовалось и пахло рядом с нею, бесполезная, бездарная банка… Рене даже застонал от разочарования.
– Какой сюрприз! Доброе утро, Рене! – Аделаиса повернулась к нему, красная, с глупым лицом, с палитрой в руке, в переднике, запачканном краской. – Как же мало вы спали!
Рене поклонился и промолвил печально:
– Старики мало спят, фройляйн.
Краски, масла, растворители, уголь, сангина, чёртова сепия – всё художничье, всё бесполезное.
На стенах висели портреты, убогие, конечно же, наверняка каких-то Аделаисиных родственников. Тупые, дурно написанные рожи…
– Вы позволите взглянуть на портреты? – спросил Рене, больше из вежливости. Он чувствовал, что правое колено вот-вот расколется у него, как яичная скорлупа. – Вдруг отыщется среди них мой ненаглядный Арман Жозеф Мот Десэ-Мегид?
– Непременно отыщется. Вот он, справа.
Рене запрокинул голову, вгляделся. Портреты были ужасненькие, ещё хуже, чем те, что некогда выходили из-под пера петербуржского лейб-живописца Луи Каравака. Головы кривые, глаза не на месте. И носы – дай бог, если просто на боку. А ручки – ни дать ни взять вязанки баварских сосисок. Но те господа, из кирхи, с майолики – Рене их сразу узнал. Они у художницы получились. Вот Война, вот Голод, вот Чума. И Смерть – тот самый Мот Десэ-Мегид. Похож – и на майолику, и на себя. Девчонка бездарна, но именно эта модель ей удалась, и на удивление недурно. Он такой и был, Десэ-Мегид, на тех древних гравюрах, что листал Рене давным-давно, во времена своего алхимического ученичества. Значит, таков он и сейчас…
– Узнали?
– Узнал.
Рене приложил платок к глазам, осторожно, чтобы не размазать краску.
– Вы плачете, Рене? Отчего же?
«Абстиненция…» – хотел бы ответить Рене, но вежливо сказал:
– Вы очень талантливы, фройляйн, и я растроган. Простите. Мне придётся бежать от вас, чтобы мастерская не утонула в слезах.
Он откланялся и быстро вышел. Да, и Аделаиса, и мастерская, и картины – всё противно ему стало до слёз. Старый дурак! Так ошибиться…
Когда Мора проснулся – день перевалил уже за половину. Кровать Рене была застелена, вчерашняя его рубашка и щегольские брэ из голландского полотна сушились на ширмах – постирал-таки в остатках воды. Сундучок с красками стоял раскрытый перед зеркалом – значит, Рене отправился гулять по дому при полном параде, причёсанный и накрашенный. Ещё бы, хозяйка-то дама.
Мора зашёл за ширму, промыл глаза и прополоскал рот той водой, что добрый Рене оставил ему на самом дне кувшина, и сел к зеркалу – бриться и краситься. За пять лет подобных упражнений все манипуляции с его другим лицом были уже отработаны до автоматизма – приклеить нос, нанести тон, поверх тона нарисовать новую, чужую и в то же время похожую физиономию. У Моры был лучший из преподавателей по этой дисциплине, мастер художественной росписи.
Покончив с гримом, Мора подошёл к окну. Дождя не было, но тучи и лужи говорили о том, что это положение дел скорее временное. Посреди квадратного, без единого деревца, двора, похожего на колодец, носатый Кристоф вычёсывал белую Флорку, и видно было, как схожи их профили. Кристоф раскрывал свою пасть и, кажется, о чём-то говорил с Флоркой, и Мора всё же уверовал в существование кинокефалов.
– Доброе утро, Мора, или же добрый день… – Рене неслышно просочился в комнату и прикрыл за собою дверь. – Я еле нашёл обратный путь в этом лабиринте, здесь такая запутанная планировка.
– А я уж решил, что вы сбежали, – повернулся Мора к нему от окна. |