|
Во всяком случае, я прошу сейчас так, как никогда ни о чём в своей жизни не просила.
Гарри вспомнил о причине, которой смог бы объяснить свой поступок, столь мелкой по сравнению со столь глубокими последствиями. Этни разжала пальцы, и три пёрышка легли перед ней на стол. Оправдать их было невозможно; клеймо труса висело на нём биркой слепца; кроме того, заставить её понять он никогда не смог бы. Однако она ждала объяснений, и имела на это право. Она была великодушна в своей просьбе, а такое благородство не так часто встречается среди женщин. Поэтому Фивершэм, собравшись с мыслями, начал:
— Всю жизнь я боялся, что однажды струшу, и с самого начала знал, что предопределён судьбой для армейской службы. Свой страх я держал в себе. Не существовало никого, кому я мог бы рассказать о нём. Мама умерла, а отец… — он на мгновение остановился, чтобы сделать глубокий вдох. Он увидел отца, этого железного нелюдима, сидящего в этот самый момент на мамином любимом стуле, на террасе, устремившего взгляд, поверх освещённых луной полей, в сторону Сассексской меловой гряды, и представил себе, как тот мечтает о достойных рода Фивершэмов почестях и наградах, которые в самом начале египетского похода заслужит его сын. И, конечно же, суровое сердце старика разорвалось бы от этого удара. Гарри стал отчётливо осознавать масштабы своего низкого поступка и все те невзгоды, что за ним непеременно последуют. Уронив голову на руки, он громко застонал.
— Отец, — возобновил он свой рассказ, — никогда не понял бы, не смог бы понять. Я его знаю. Когда на пути его поджидала опасность, он с готовностью встречал её, но — не предвидел заранее. А для меня беда всегда была в том, что я предчувствовал любую опасность, всякий риск, поджидающий впереди. И кроме того, я предвидел ещё кое-что. Отец в часы ожидания, перед началом сражения, после построения войск разговаривал обычным тоном, а для меня само предчувствие неизвестности, напряжение тех часов были пыткой. Я предвидел возможность трусости. Однажды вечером, когда отец собрал у себя старых друзей — он называл эти застолья “крымскими ночами” — были рассказаны две ужасные истории об уклонистах, одна об офицере, другая о хирурге, и я был в тот момент поставлен перед лицом трусости. С обеими историями я засыпал ночью; они никогда не выходили из моей памяти, они стали частью меня. Я видел себя то на месте одного, то на месте другого, представлял, как я поступил бы на их месте, как из-за меня наступает перелом в сражении, разоряющий мою страну, как я при этом позорю отца и тех ушедших в мир иной, чьи портреты были по ранжиру развешаны в зале. Я пытался одержать верх над страхом. Во время охоты у меня в голове всегда была карта местности. Я предвидел обманчивость всякой изгороди, любой ямы, каждой насыпи.
— Но на коне ты сидел прямо, — перебила Этни, — мистер Дарренс так сказал мне.
— Неужели? — рассеянно произнёс Фивершэм, — возможно, это и так, когда гончие были впереди. Знал бы Дарренс, что означало для меня ожидание, перед тем, как снималась маскировка. Поэтому, когда пришла телеграмма, я воспользовался случаем и подал в отставку.
Он закончил свою исповедь. Говорил он осторожно, кое-что скрывая от неё. Как бы ревностно она ни требовала откровенности, он должен был любой ценой, и ради неё же, кое-что скрыть. Но она сразу же это заподозрила.
— Ты боялся опозорить и меня тоже? Была ли и я в какой-то мере причиной твоей отставки?
Фивершэм посмотрел ей в глаза и солгал:
— Нет.
— Если бы ты не был помолвлен со мной, то всё равно подал бы документы?
— Да.
Этни медленно стянула с руки перчатку. Фивершэм отвернулся.
— Думаю, что я, скорее всего, похожа на твоего отца, — сказала она. |