Он же со склоненной над аккордеоном головой не отрывал глаз от клавишей, по которым легко бегали его пальцы, и производил впечатление человека серьезного и тихого; и будто ни к кому он не испытывал ненависти и, если бы мог, охотно отказался бы даже воевать. Поиграв нам почти целый час, этот симпатичный немец ушел, а на прощание даже погладил по головке ребятишек и сказал несколько добрых слов на своем ломаном итальянском языке:
— Держитесь, не падайте духом, война скоро кончится.
Однако тропинка, по которой он стал спускаться вниз, проходила мимо одной хижины; живущий в ней беженец развесил на изгороди посушить красивую рубашку в красную клетку. Увидев ее, немец остановился, потрогал материю, будто желая узнать, хорошего ли она качества, потом покачал головой и пошел дальше. Но через полчаса немец вдруг вернулся обратно, весь запыхавшись. Видно, бежал в гору. Прямым ходом он направился к хижине, сорвал с изгороди рубашку, сунул ее под мышку и пустился наутек в долину. Вы понимаете? Он ушел после того, как поиграл нам на аккордеоне и приласкал детей, будто порядочный человек. И все-таки эта рубашка не давала ему покоя, и он, спускаясь по склону, только и думал, что о ней, и, видно, искушение было сильнее его — он возвратился и стащил рубашку. Пока он играл на аккордеоне, это был такой же, как все, парень, работавший до войны кузнецом; когда же он взял рубашку, это был уже солдат, не знающий разницы между своим и чужим и не уважающий никого и ничего на свете. В общем, как я уже говорила, воевать — это значит не только убивать, но также и грабить, и у того, кто в мирное время ни за какие блага не убил и не украл бы, во время войны в глубине сердца просыпается то стремление грабить и убивать, которое сидит во всех людях. Оно просыпается именно потому, что солдата все время подстрекают к этому, ведь ему постоянно твердят, что чувство это хорошее и надо ему следовать, если хочешь стать настоящим солдатом. Тогда человек думает: «Сейчас я воюю… Вот кончится война, и я стану вновь таким, каким был, а пока незачем себя сдерживать».
Однако, к сожалению, вряд ли кто-нибудь из тех, кто грабил или убивал, будь то даже на войне, может всерьез надеяться потом стать таким, каким был раньше. Я, во всяком случае, этому не верю. К слову сказать, это все равно, как если бы девушка лишилась невинности, надеясь — уж не знаю, по какому чуду, — что она к ней снова вернется, чего — увы! — конечно, никогда не случается. Кто хоть раз в жизни грабил и убивал, пусть даже одетый в военную форму, с грудью, увешанной медалями, тот навсегда так и останется грабителем и убийцей.
Местные крестьяне теперь уже знали, что за немцами водится грешок — любят они тянуть руки к чужому добру; и поэтому они создали своего рода службу наблюдения и оповещения: по всему склону, от долины до Сант-Эуфемии, дежурило множество мальчишек. Едва на тропинке показывался немец, сразу же первый мальчишка орал во всю мочь: «Малярия!» Другой, стоявший повыше, подхватывал: «Малярия!», а потом еще один, и так подряд они повторяли: «Малярия!» Сразу по этому сигналу начиналась суматоха и всеобщее бегство вверх в горы, к нам, в Сант-Эуфемию: кто нес мешочек с фасолью, кто с мукой, кто горшок с салом, кто домашние сосиски, и все бросались прятать свою снедь в кусты или в пещеры. Иногда, верно, немцы приходили — какой-нибудь солдат, который неизвестно зачем забрел к нам в горы и шнырял вокруг домов. Все ходили за ним по пятам, будто крестный ход, и кое-кто даже разыгрывал комедию и подносил руку ко рту, будто желая показать этим, что мы голодаем. Но зачастую тревога бывала ложной — прождав с часок, беженцы, не видя немцев, с облегчением вздыхали и шли доставать из тайников свои продукты.
Однако с продуктами становилось все хуже, запасы мои были на исходе, и я решила, что должна всерьез позаботиться о том, чтобы их пополнить: деньги у меня были, и кто знает, может, в какой-нибудь глухой деревушке мне и удастся чего-нибудь купить. |