Изменить размер шрифта - +

Она поглядела на меня, а потом сказала:

— Я поехала с Клориндо и, вот видишь, вернулась.

Теперь я сидела на кровати и спрашивала ее:

— Но что же с тобой, Розетта, случилось? Ведь ты уж сама на себя не похожа.

Она мне тихо ответила:

— Нет, я все та же, отчего бы мне не быть самой собой?

Я ей с горечью говорю:

— Доченька моя, кто ж его знает, этого Клориндо? Что у тебя с ним?

Тут она мне ничего не ответила, только села, потупив глаза, но за нее говорило теперь ее голое тело, на котором не было ничего, кроме лифчика и подвязок, и оно теперь было так не похоже на то, каким было прежде. Я совсем потеряла терпение, вскочила с кровати, схватила ее за плечи, стала трясти и закричала:

— Ты меня своим молчанием до беды доведешь! Почему ты мне не отвечаешь? Я знаю, отчего ты не хочешь отвечать! Ты что ж, думаешь, я ничего не знаю? Вела себя, как потаскуха, с Клориндо, а мне ты ничего не хочешь сказать: ведь тебе наплевать на мать, только бы шляться по ночам! — Я все трясу ее за плечи, а она все молчит, ну тут я уж совсем потеряла голову. — Ты хоть эту гадость сними! — закричала я, срывая с нее подвязки.

Она не пошевелилась, не возразила, только сидела неподвижно, понурив голову и почти сжавшись в комок, а я рвала эти подвязки, сдирая их с нее. Но не могла с ними справиться, уж очень крепко они были пристегнуты; тогда я швырнула ее на кровать, и она уткнулась лицом в одеяло, а я дважды ударила ее и, тяжело дыша, бросилась на свою кровать с криком:

— Ты сама не видишь, во что превратилась! Как же ты этого не видишь?

Кто знает почему, но я на этот раз ждала, что она возразит. Она же только встала с постели и теперь, казалось, была озабочена лишь своими чулками, которые я разодрала, пытаясь с нее сорвать подвязки. Один чулок распустился от бедра до колена, и она, помочив палец слюной, нагнулась и стала водить пальцем по спускавшейся петле, чтоб она дальше не ползла. Потом она сказала совсем спокойно:

— Мама, отчего ты не спишь? Знаешь, ведь уже очень поздно.

Тут я поняла, что делать действительно нечего, и повернулась к ней спиной. Я слышала, как она все еще ходила по комнате, и при свете свечи на противоположной стене могла разглядеть ее тень, но я уже не оборачивалась. Потом она задула свечу, и стало темно; я услышала, как заскрипела кровать, когда она легла, стараясь поудобней устроиться на ночь.

Теперь мне хотелось сказать ей о многом: ведь пока был свет и я видела Розетту, у меня сил не было говорить с ней, до того во мне кипела ярость при взгляде на нее, такую чужую и такую изменившуюся. Теперь мне хотелось сказать, что я ее понимаю, и понимаю, как после всего случившегося она уже не может быть прежней, и ей теперь хочется, чтобы около нее был мужчина, и она могла чувствовать себя женщиной, и зачеркнуть тем самым память о том, что с ней сделали. И еще мне хотелось сказать, что, претерпев все это на глазах у Мадонны, когда Мадонна и пальцем не пошевельнула, чтобы помешать, она уже ни во что не может больше верить, даже в Бога, и все ей теперь стало нипочем. Мне хотелось сказать ей все это, хотелось обнять ее, приласкать и поплакать вместе с ней. И в то же время я понимала, что уже не могу говорить с ней и бытье ней искренней, ведь она стала другой и, переменившись сама, изменила и меня, и теперь между нами уже нет прежнего. Словом, я много раз готова была подняться, лечь рядом с ней на кровать, обнять ее, а потом отказалась от своего намерения и наконец уснула сама.

Все то же продолжалось и в последующие дни. Розетта со мной почти не разговаривала, и не потому, что была обижена, а просто ей нечего было мне сказать; Клориндо не отходил от нее и, не стыдясь, приставал к ней у меня на глазах, то хватал ее за талию, то гладил по лицу, а Розетта покорно позволяла это делать, довольная и почти благодарная ему.

Быстрый переход