И казалось, будто живем мы здесь временно и больше двух недель все это не продлится, а в действительности суждено нам было провести здесь целых девять месяцев. По утрам спали мы сколько душе угодно, все равно делать было нечего, однако надо сказать, что, наверное, лишения и волнения в Риме совсем уж допекли нас, потому в первую неделю спали мы иногда по двенадцать, а то и по четырнадцать часов кряду. Ложились мы рано, просыпались ночью и вновь засыпали, а на рассвете вновь просыпались, и сон нас опять одолевал, потом становилось совсем светло, но стоило нам повернуться лицом к скалистой стене «мачеры», а спиной к окошечку, откуда светлился, как вновь мы впадали в спячку, и проспать мы могли чуть ли не весь день-деньской. В жизни моей никогда я так много не спала. Здоровый это был сон, безмятежный, сладкий, как хлеб, испеченный дома, без сновидений и волнений, словом, целительный сон, и с каждым днем прибывали к нам силы, растраченные в Риме и когда мы жили у Кончетты. В самом деле, сон этот, глубокий и непробудный, шел нам на пользу; за неделю мы обе преобразились — заблестели глаза, исчезли черные круги под ними, порозовели и округлились щеки, разгладились и посвежели лица, ясной стала голова. Во сне этом мне казалось, что земля, где я родилась и которую я так давно покинула, вновь принимает меня в свое лоно и отдает мне свою силу. Так бывает с растениями, вырванными с корнем: посадишь их снова в землю, и они быстро набирают силу и опять покрываются листьями и цветами. Да, растения мы, а не люди, или, пожалуй, скорее растения, чем люди, и дает нам силу земля родная, а если ее покидаем, мы уже не растения и не люди, а так, былинки невесомые, гонимые жизнью то туда, то сюда по воле случая.
Спали мы так много и с такой охотой, что все трудности жизни в горах казались нам пустяковыми, и переносили мы их шутя, почти не замечали; так хорошо накормленный и отдохнувший мул одним духом поднимает в гору тяжелый воз и, добравшись до вершины, еще в силах как ни в чем не бывало припуститься веселой рысцой. И все же, как я сказала, нелегкая была жизнь там наверху, и мы это сразу почувствовали. Утро начиналось с множества забот: приходилось с опаской вставать с кровати, чтобы не запачкать ноги, поэтому положила я на полу плоские камушки, чтобы не месить грязь в дождливые дни, когда земляной пол в нашей комнатке превращался в озеро. Потом нужно было принести воды из колодца, был он как раз напротив нашей лачуги. Пока осень стояла, это было нетрудно, но зимой вода на дне колодца замерзала — деревушка-то находилась на высоте почти в тысячу метров, — и по утрам, когда я опускала в колодец ведро, руки у меня коченели от холода, и вода в нем была такая ледяная, что просто дух захватывало. Зябкая я была, самое большее лицо и руки ополаскивала, зато Розетта холод предпочитала грязи и, раздевшись догола, становилась посреди комнаты и выливала на себя полное ведро ледяной воды. Крепкая и здоровая была моя Розетта, вода стекала у нее с тела, будто вся она была маслом смазана, и только несколько капель на груди, на плечах, на животе да на спине оставалось. После умывания выходили мы из дому, и начинались хлопоты со стряпней. Пока осень стояла и хорошая погода, все шло довольно гладко, но пришла зима, и тут начались всякие трудности. Приходилось под дождем ходить в заросли и там садовым ножом срезать тростник и ветки кустарника. Потом мы забирались в хижину, где стряпали, и начиналась пытка с разведением огня. Свежесрезанные и сырые ветки никак нельзя было разжечь, от тростника валил густой черный дым, нам приходилось на землю ложиться, прижимаясь щекой к размокшему, грязному полу, и дуть до тех пор, пока огонь не разгорится. В конце концов мы оказывались с головы до ног в грязи, глаза у нас слезились от едкого дыма, мы вконец выбивались из сил и нервничали — и все для того, чтобы подогреть маленькую кастрюльку фасоли либо поджарить на сковороде яичницу. Ели мы так, как принято у крестьян, то есть в первый раз — часов в одиннадцать утра очень легко, а потом во второй раз — около семи по-настоящему обедали. |