|
Кто-нибудь, пожалуй, скажет, что ведь я сама-то лавочница; да, верно это, но я родилась крестьянкой и теперь, живя вместе с крестьянами, в деревне, снова почувствовала, что я крестьянка, как чувствовала это в те времена, когда девушкой оставила свое селение и, выйдя замуж, уехала в Рим.
Ну, хватит об этом. Так мы жили, значит, дней сорок, а потом, в конце декабря, в одно прекрасное утро, как обычно, проснулись — и увидели, что ночью ветер переменился. Небо было ослепительно голубое, яркое, глубокое, еще розовевшее от зари и усеянное множеством уносившихся прочь красноватых и серых тучек — последних дождевых туч кончавшейся осени. Далеко внизу, в стороне Понцы, впервые после долгих дней виднелось сверкающее море, темно-темно-синее, почти черное. Равнина Фонди, уже в зимнем уборе, не зеленая, а скорее серая, была подернута дымкой утреннего тумана, как всегда бывает перед погожим, ясным и солнечным днем. С гор дул трамонтана — ледяной, сухой, режущий лицо ветер, а под ветром скрипели и гнулись голые ветви дерева, росшего около нашего домика. Выйдя из дому, я увидела, что жидкая грязь на «мачере» подсохла, покрылась твердой коркой, хрустевшей под ногами, она искрилась и сверкала, словно усеянная осколками стекла: за ночь здорово подморозило. Эта перемена погоды вновь вселила надежду в сердца беженцев. Все высыпали из своих домиков на утренний морозец и принялись обнимать и поздравлять друг друга: вот теперь, когда настала хорошая погода, англичане начнут широкое наступление — и конец войне!
Англичане действительно явились час в час, только не совсем так, как их ожидали беженцы. В то первое погожее утро, около одиннадцати часов, когда все, как закоченевшие ящерицы, вылезли из домов погреться на солнышке, мы вдруг услышали далекий рокот — постепенно приближаясь, он все нарастал, становился все мощнее и, казалось, наполнил небо. Сначала все мы не знали, что это такое, потом поняли, в чем дело. Поняла и я: такой рокот я уже слышала много раз в Риме, и днем и ночью.
Беженцы закричали:
— Англичане! Самолеты, летят английские самолеты!
И вот в самом деле из-за вершины горы в солнечном, безоблачном небе появилась первая четверка. Самолеты, серебристые и красивые, сверкали на солнце и казались высоко в небе тончайшими серебряными брошками, какие делают в Венеции. Но вот вслед за ними летят еще четыре самолета, потом — еще четыре, в общем, двенадцать самолетов. Летели они ровнехонько, словно связанные между собой невидимой ниточкой. Теперь гул наполнил все небо, и, сказать по правде, хотя он мне и напомнил немало ужасных часов, проведенных в Риме, услышав его, я даже немножко обрадовалась — мне казалось, что в этом рокоте будто звучит какой-то грозный, но вместе с тем обнадеживающий нас, итальянцев, голос и он приказывает фашистам и немцам убраться из Италии. Я, как и все, с сердцем, замирающим от волнения и полным надежды, смотрела, как самолеты уверенно летели прямо на Фонди, на его раскинутые в долине белые домики, утопавшие в темной листве апельсиновых садов. Потом вокруг самолетов вдруг замелькали в небе маленькие белые облачка, и сразу же вслед за этим захлопали один за другим сухие и торопливые выстрелы немецких зениток. Видно, много было у немцев этих зениток: стреляли они со всех концов долины. Нужно было только послушать, что говорили беженцы:
— Палят, бедняги… напрасно стараются, все равно не попасть… завтра им всем капут… Стреляйте, стреляйте, ни черта вы им не сделаете!
Казалось, действительно огонь зениток нисколько не мешал самолетам — они все летели и летели вперед. Затем мы услышали более сильный и более глухой удар и увидели белое облачко уже не на небе, а на земле, среди домов и садов Фонди. Самолеты начали сбрасывать бомбы.
Не скоро я забуду то, что произошло после взрыва первой бомбы, потому, наверно, что я еще никогда в своей жизни не видела, чтобы люди так быстро переходили от радости к отчаянию. |