Городская водонапорная башня тоже подойдет.
Он там, наверху, а я стою внизу и смотрю на него, запрокинув голову. Как смотрю на звезды и на тех, кто наблюдает за звездами.
А вот и нет. Все не так.
Потому что теперь мы оба запрокидываем головы — я и Фабрис. Мы снимаемся на «Полароид» — диковинный фотоаппарат со вспышкой, который делает моментальные снимки. Снимки неторопливо, с легким постукиванием выползают из щели, похожей на щель в почтовом ящике. Изображение проступает не сразу, но так интереснее. Никогда не угадаешь заранее, какую физиономию скорчил во время съемки. Мы с Фабрисом корчим физиономии, да! Размахиваем руками, приставляем друг другу рожки, скашиваем глаза к переносице и зверски улыбаемся. Не все снимки оказываются удачными, некоторые просто смазаны. А некоторые представлены лишь фрагментами — меня или Фабриса: вполне может отсутствовать плечо или рука, и даже часть лица, что совсем уж неприятно. То есть мне это даже нравится, но Фабрис считает, что это — непорядок. Так не должно быть, вдруг эти фотографии со временем тоже станут артефактами? И их, затерявшиеся где-то в очередном культурном пласте, найдут будущие археологи? И что же они увидят?
Что?
В том-то все и дело, что ничего. Часть руки, часть лица, одинокий потерянный глаз; губы, рассеченные надвое. В археологии важно что?
Что?
Общая картина.
Ради нее мы с Фабрисом застываем, он обнимает меня за плечи и притягивает к себе. Моя голова оказывается у него под подбородком, а затылок почти вжимается ему в шею. Щелк, хрр-р — и фотография готова, но он не спешит разжать руки. До сих пор только мама и папа касались меня, да еще сандалия Осы — когда Оса нанес удар в солнечное сплетение. И его пальцы, когда он хватал меня и спрашивал — не боюсь ли я смерти. Можно еще вспомнить академика Рахимова и немца, подарившего мне ручку.
Все.
На секунду взъерошить мальчишке волосы и отправиться по своим делам: так поступают ученые. С оттягом стукнуть рус киши, дождаться, пока он упадет, — и стукнуть снова: так поступают короли двора. У мамы тысяча рук, которыми она обнимает своего сына. У папы — только две, да и те немного рассеянные: он отвыкает от нас, месяцами живя на Майданаке.
Я не сержусь на папу.
И не сержусь на Фабриса, который прилип ко мне и никак не хочет отлипать. Я просто не знаю, что должен делать. Сидя под навесом его подбородка. Незнакомое для меня место, непонятное. Не похожее на то, мамино, где всегда можно укрыться от дождей, селей и камнепадов. С мамой всегда чувствуешь себя защищенным. Но разве можно чувствовать себя защищенным, когда камни грохочут за твоей спиной? Их точное количество неизвестно, но звук получается громким:
Бах-ба-ах, бах-ба-ах, и так — снова и снова, не останавливаясь ни на мгновение.
Я не сразу понимаю, что это сердце Фабриса, колотящееся где-то у меня возле уха: все выглядит так, как будто он пробежал несколько километров вдоль арыка или сходу забрался на верхотуру Ак-Сарая.
Городская водонапорная башня тоже подойдет.
Что, если сердце у него больное?
Я вспоминаю о нашей с мамой поездке в Самарканд, к лучшему в Узбекистане кардиологу. Тому самому, который назвал меня чудом природы. Он точно может помочь Фабрису.
— Адорабль. Оншонто.
Я слышал эти слова, когда Фабрис еще был Маймуном. Человеком-обезьяной с ловкими бескостными пальцами. Раньше пальцы были сами по себе, а теперь они… Я не понимаю.
Странно.
— Я не понимаю.
— Ты восхитительный мальчик. Очень красивый.
Слова Фабриса не смущают меня; что-то подобное я слышал и раньше. Непривычна только интонация: как будто он испытывает не восхищение, а боль. Которую нужно скрывать, чтобы не прослыть слабаком. Ржавый гвоздь распорол ногу? Не подавай виду, держись из последних сил. |