Изменить размер шрифта - +
И то, случившееся год назад, придавило его разом, нагнало, настигло. Женщина, которую он выбрал, которая родила ему ребенка, оказалась настолько слаба, что не смогла выдержать такого простого, естественного женского испытания — рождение ребенка. И совершила самоубийство. Ушла из жизни, наглотавшись таблеток, на глазах у своего сына.

Он возненавидел ее. За ту боль и хаос, что Лина принесла в его жизнь. За то, что оставила его одного с маленьким сыном. За то, что оказалась такой… такой слабой!

Герман не мог, просто не мог понять хотя бы часть, хотя бы кусочек из того, что сделала Лина.

Не мог отколоть хотя бы маленький фрагмент и сказать: «Вот это я понимаю». Он не понимал НИ-ЧЕ-ГО. А главное — не понимал, как можно было оставить своего ребенка! Герман всегда был свято уверен, что для женщины нет ничего важнее ребенка. А Лина… А Лина — не мать.

Тогда это решение принесло ему практически физическое облегчение. Тогда это была единственная возможность избавиться или хотя бы уменьшить эту жгучую боль предательства. Да, он именно так и считал. Что Лина предала их — и его, и Костю. И самое простое — сделать так, будто ее в жизни Германа и сына никогда не было. Это оказалось непросто реализовать, но все усилия, которые Герман для этого предпринимал, давали ему облегчение. Он убирал, стирал, вычеркивал то, что приносило ему боль.

И зажил спокойно.

И удавалось даже как-то это все объяснить Косте, когда он подрос и стал задавать вопросы. Точнее, донести до сына мысль, что это — не тема для обсуждения. Ну не мог же Герман, на самом деле, сказать: «Сынок, мама твоя умерла от передозировки антидепрессантов». А что-то сочинять не мог. Физически не мог. Он даже не помнил, что, как, какими словами говорил сыну о матери. Но непослушный, вспыльчивый, своевольный Костя в этом вопросе проявил неожиданную покладистость и настаивать на вопросах не стал.

Сомнения в правильности сделанного стали посещать Германа, когда у Кости начался переходный период, и его заносило на поворотах. Сын мог на сутки пропасть из дома, так, что приходилось ставить на уши охрану. А Герман читал статьи о подростковых суицидах, о всевозможных сектах — и сходил с ума. А если у сына те же наклонности, что и у матери? Герман довел себя до такого состояния, что понял: ему нужна помощь — тогда он говорил себе «консультация» — специалиста. Точнее, она нужна Косте. Но Костю оказалось невозможного отвести на беседу с психологом, он тогда впервые наорал на отца матом.

Герман, зажав в кулак всю свою нелюбовь рассказывать кому-либо о проблемах, ради сына пошел на диалог с врачом. И, неожиданно, в конце часа беседы, вдруг выложил правду. О том, что стоит за его страхом перед возможной склонностью сына к самоубийству. Он рассказал спокойному, с отрешенным лицом и мудрыми глазами доктору о том, что мать Кости покончила жизнь самоубийством. Он никогда ни с кем об этом не говорил. А тут — вывалил. Во всех подробностях. Потом спохватился.

Во-первых, за откровенность стало стыдно. Откровенность и рассказ о проблемах он считал проявлением слабости. Но сейчас Герман убеждал себя, что делает это ради сына.

А, во-вторых, оплаченное время давно закончилась, и, наверняка, врача ждет другой клиент. Или пациент — как там психотерапевты их называют, Герман не знал.

— Извините, — встал он. Герман чувствовал, что у него мокрая спина, будто он таскал тяжести. И что он очень устал, устал так, как давно не уставал — только от одного простого разговора. — У вас, наверное, следующий пациент.

— Я был уверен, что у нас с вами беседа может быть долгой, — спокойно отозвался доктор. — У нас еще есть время. Присядьте, Герман Гергардович. Мне кажется, мы еще не все с вами обсудили.

И потом, как гром среди ясного неба, прозвучал вопрос: «А вы уверены, что это был именно суицид? Это не могло быть случайной передозировкой? С антидепрессантами есть… разные варианты».

Быстрый переход