Изменить размер шрифта - +
Изюмов прислушался, поймал момент и запел приятным баритоном: «В тумане скрылась милая Одесса, золотые огоньки…»

Все, кто был в баре, прервали свои разговоры и уставились на нас. А через некоторое время к баритону присоединился старческий козлиный тенорок, а там и бас… Я тоже пел, но про себя, потому что как-то чудно было вот так, ни с того ни с сего петь в общественном месте с чужими людьми.

Когда песня закончилась, к нам подошел тот самый бас со своим стаканом. Это был большой лысый мужчина в сетчатой майке, из которой во все стороны выпирали бицепсы и трицепсы.

— Ну, спасыби вам, добре заспивали. А таку, мабудь, знаете?

Он прокашлялся в кулак и заревел каким-то сверхбасом, какого в природе и не бывает: «Холодные волны вздымало лавиной суровое Черное море…»

Сапожникова стала подбирать музыку. Изюмов попытался было подтягивать, но скоро оставил это дело, потому что не знал слов. Бас допел соло, помолчал, как бы еще раз переживая песню, опрокинул в себя все, что оставалось у него в стакане, крякнул, похлопал Изюмова по плечу, сказал «добре» и вернулся за свой столик, в компанию к козлиному тенору.

— Здоров мужик, — восхитился Изюмов. Он попытался так же лихо влить в себя портвейн, но поперхнулся, закашлялся.

— Чертова морилка, — сказал он, как бы оправдываясь. — Понаделают всякой отравы…

— А вы не пейте отраву, — посоветовала Сапожникова. — Мало ли чего они там понаделают.

— А я и не пью, — признался Изюмов. — Так, придуряюсь. Люблю посидеть в компании, люблю петь песни, цыганочку сплясать. Трезвому вроде не солидно, скажут, не серьезный человек, баламут, или, того хуже, притырок какой-нибудь, так я делаю вид, что выпимши… Хотите, цыганочку сбацаю, настоящую цыганскую. У нас в Синюхино цыгане два лета жили, коровник за семь кусков подряжались строить… Айда наверх.

Мы поднялись на палубу. Здесь было жарче прежнего, но не так душно, как в баре. Ветер с моря усилился и хорошо разгонял зной. Но зато волны расходились вовсю. Теперь наша курортная посудина не только переваливалась с боку на бок, но и носом бодала волну. Так что на палубе трудно было устоять.

Хозяин гармошки, низенький человечек, на физиономии которого было одними заглавными буквами написано «Мал золотник, да дорог», заиграл цыганочку, с таким видом, как будто это был концерт для фортепьяно с оркестром. Изюмов же, к радости заскучавших пассажиров, стал изображать нечто вроде танца маленьких лебедей с элементами лезгинки, уверяя всех, что это и есть настоящая цыганочка.

В это время теплоход как-то особенно накренился и Изюмов, чтобы не упасть, обеими руками вцепился в чью-то юбку. Женский визг и всеобщий хохот заглушали и тарахтенье двигателя, и шум разбивающейся о борт волны. А потом все услышали, как жена Изюмова сказала со своего места, то есть выкрикнула, прямо как выстрелила ему в спину:

— Изюмов, зараза, когда ты, наконец, угомонишься? Казалось, таким голосом ничего другого и нельзя сказать, но она еще добавила:

— Хоть бы сына постеснялся.

Изюмов заулыбался, то ли для того, чтобы скрыть неловкость, то ли заискивая перед женой, а может, он так спрашивал ее, чего она хочет. Она и сама, наверно, не знала, чего хочет, но зато знала, чего не хочет. Больше всего она не хотела, чтобы ее считали женой дурачка, а Изюмов, как назло, все время норовил выставить себя шутом гороховым…

Но вот по левому борту впереди показался громадный утес в короне из зубчатых стен и башен.

— Какая прелесть, — совсем по-детски всплеснула руками Сапожникова, казалось, она может и запрыгать от радости.

— Декорация к «Гамлету», — сказал я, — или натура для Робера.

Быстрый переход