|
В конце концов хозяин бара призвал Вилли к порядку и пригрозил, что вышвырнет его вон. Но у них не получалось выйти из сферы гуманного — один лишь славненький тоталитарный режимчик в состоянии вытащить вас оттуда, — у них не получалось перейти по ту сторону зеркала, ни даже поразить мир цельной абсурдностью, — они оставались в своем кругу. В конце концов они не стали даже пытаться, отделались от девицы и от бледного типа и зашли в «Сентра», под аркады, чтобы съесть по сэндвичу. Впрочем, Сопрано мог быть где угодно. Но здесь были все те же лица, что и везде, и все то же холодное мясо, что и повсюду, и ни одного участливого взгляда; они принялись молча жрать. Вдобавок стены в бистро были зеркальные, отчего у Вилли и вправду возникало ужасное желание попытаться — ему хотелось встать и, набычившись, протаранить зеркало головой; быть может, с разбегу им и вправду удастся попасть по ту сторону, как Алисе в Стране чудес, по ту сторону, в объятия Энн. Что касается Бебдерна, мечтавшего о любви, чтобы перемениться, то благодаря зеркалам он видел себя одновременно анфас, в профиль и в три четверти; тут было отчего пасть духом, не потому что он был безобразен, а потому что он не обладал той сверхчеловеческой красотой греческой статуи, шедевра среди шедевров, о которой он мечтал не для себя самого, а чтобы подарить ее женщине. Голову, при виде которой распускались бы на пути цветы и ты бы шел по лесу женских шепотов до самого нежного и тайного из них. Кончилось тем, что он обиделся, встал, попросил Вилли расплатиться. Они сменили бистро, но им не удалось отделаться от самих себя. Всякий раз, когда они заходили в какой-нибудь кабак, Вилли немедленно узнавали. Если там был оркестр, то в его честь тут же исполнялась мелодия из его последнего фильма, где он играл одного из тех одиозных персонажей, секретом которых он обладал. Всякий раз, когда в сценарии был одиозный персонаж, продюсеры немедленно вспоминали о Вилли: это означало успех в жизни, но не в искусстве. Он возмущался, что своей известностью обязан этим ролям. Первые пару раз, входя в кабаки и слыша пошленькую мелодию, сопровождавшую его в последнем фильме, он не обратил на это внимания: в тот момент ее играли повсюду и без остановки, и он счел это совпадением. На третий раз он развернулся и немедленно вышел, а на четвертый — устроил скандал. Он подошел к дирижеру — корсиканцу, переодетому в цыгана, — схватил его за галстук и принялся трясти.
— Куча дерьма! — вопил Вилли. — Хотите объявить меня публике, пожалуйста, но только не под эту мелодию, могли бы сыграть хотя бы Баха или Бетховена, поднять это на уровень того, что я делаю, когда у меня не связаны руки! Впрочем, я не допущу, чтобы меня принимали за произведение кого-то другого! Я — свое собственное произведение, и я создал достаточно великих произведений, чтобы не слышать, как меня объявляют под мотив третьесортного фильма, в котором я играю нелепого персонажа, написанного кем-то третьим. Я не допущу, чтобы надо мной издевались!
— Но, месье Боше, это ваш самый крупный успех! — пролепетал музыкант, имевший весьма скромный взгляд на тщеславие, которое он смиренно созерцал из своей маленькой личной мансарды и которым думал польстить Вилли. Вилли побагровел, и потребовалось вмешательство директора заведения, Бебдерна и двух официантов, чтобы он ослабил свою хватку.
— Подождите немного, пока не пришел коммунизм и не смел ваши экраны, — басил он, и в его голосе действительно зазвучало нечто похожее на убежденность. — Подождите немного, покуда они не пришли и не сорвали с вас ваши жалкие мифы и не оставили вас во власти великой наготы. Посмотрим тогда, что вы сможете сделать. Когда вам будут мешать без конца принюхиваться к своей заднице и называть это искусством, вы вспомните, кто без какой-либо финансовой поддержки, практически один, поставил «Короля Лира». |