Иль средь сумерек и занятий подожмет Воскресенская ноги, ойкнет, а по потолку пушистой тенью проплывет что-то живое. Тут уж засветят сразу. Серое потемнеет, окажется бурым, мохнатым, раскоряченным.
— Фаланга! — встрепенется Миша, руки потрет. — Здорово, меня сеструха просила…
Паук замрет. Присядет, точно со страха. Повисит и боком поскользит, скромно и вкрадчиво. Углы его лап механически двигаются, каждая шерстинка пропечатывается на светлом, зловещая тень съела трещинки на потолке.
— Б-р-р, — трепещет Воскресенская, дрожа и жмурясь. Да и всем не по себе.
Руша пасьянс из бумажек и листков, испещренных колонками цифр, Миша лезет на стол с ногами, держа пустую банку в руке. Фаланга готова к нападению: челюсть ее шевелится. Но вот горловина накрывает животное, крючатся десяток прищемленных волосатых хвостов, секунда — и банка припечатана крышечкой, мир восстановлен, Миша рад, а паук в отчаянии переплетает остатки конечностей и зарывается в убогий клубок с головой.
А пару дней назад в раскрытую дверь на закате со двора залетела саксаульная сойка, маленькая и невзрачная. Заметалась по углам, забилась, Миша же, выродив очередной моточек дыма, заметил философски:
— Кстати, о птичках.
Сойка трепыхалась под потолком. Ничего не задевала на лету, что было мочи била и хлопала крыльями, никак не угадывая спуститься ниже притолоки, напоминая светлым тельцем в полумраке летучую мышь. Воскресенская прервала писание. Замерла, подперла рукой подбородок и, водя глазами, пробормотала, что в визите этом — какая-то примета.
— Какая только — не знаю, — добавила отчего-то шепотом.
— К дождю, — ляпнул шофер. Он возник на пороге, щурясь, запихивая подол в штаны и готовясь ужинать.
Слова его были внезапны, Воскресенская и второй раз вздрогнула.
— У греков, к примеру, — заметил Володя, обмакнув кисточку в краску и держа на весу, — птичьи эти приметы п-порядочно были расписаны. Возьмите хоть «Одиссею»…
— Чего у греков-то? — обиделся шофер. Он, видно, проснулся не в духе. — А у нас что? Грек, посмотрите на него.
Володя не дал краске капнуть, ничего не ответил, а согнулся и залил намеченное. Шофер продолжал:
— У нас как? У нас сорока к гостям прилетает, ворона в стекло корябает — к смерти…
— А эта? — оглянулась на него Воскресенская.
— Эту не знаю, — буркнул шофер и застегнул штаны на крючок. — Говорю же: хоть какая птица, а коли мечется в дому, так к дождю или к грозе. Ильи-пророка птица, так в деревне говорят.
Миша осклабился, окурок отлип от верхней губы:
— А ты, Коля-Сережа, верующий, а? — Он подмигнул Воскресенской, но та не заметила или сделала вид, что не видит. — Мы-то думали, ты — атеист, а ты…
— При чем здесь?.. — хмуро оборвал шофер и отвернулся.
— Я вот думаю… — начала было Воскресенская, Мишу не слушая и все следя за сойкой, но не договорила.
Птичке, видно, надоело дожидаться, наскучило болтаться без пользы туда-сюда. Сделав дело, она нырнула вниз, сплапировала углом, мелькнула в просвете двери — и была такова…
Но хватит о буднях!
Сегодняшние сумерки не были похожи на всегдашние. Необычно жгуч и ал казался в окошке близкий закат, оттертая до блеска клееночка на столе смутно розовела, и цветы, разбросанные по ее полю, сделались из светло-синих сказочно-фиолетовыми. Лампы зажжены были до срока, и в чашечках цветов то и дело пробегали скорые золотые молнии, на потолке приплясывали серебряно-сиреневые искорки.
Да и герои наши, забыв все будничные дела, жили уж в предвкушении праздничного стола, приноровляясь кто как мог к близкому торжеству. |