- Мне сказали, вы комнату сдаете!
- А что, если и сдаю?! - Балкон был непреклонен. - Тоже мне, нашел повод медяк у старухи изо рта выдрать! Сдаю я, сдаю комнату, только приличным людям сдаю, а не всяким проходимцам вроде тех, что шатаются без дела да языком в чужих задницах ковыряются!
У Карена оставалось последнее средство. Хайль-баши Али-бей велел прибегнуть к нему в крайнем случае, и этот случай, несомненно, наступил.
- Я от Худыша, бабушка Бобовай! - выкрикнул Карен и сразу замолчал в ожидании реакции, потому что и сам не понимал смысла сказанной фразы. В кроне акации раздалось хриплое бульканье. Не сразу Карен понял, что старуха смеется.
- От Фаршедвардика? Что ж ты сразу не сказал, уважаемый! Подымайся, подымайся, тут ступеньки хлипкие, но тебя выдержат…
Вздохнув с облегчением, Карен уж было собрался проверить прочность ступенек, но ему помешала коза, решившая, что брезент его сумки намного вкуснее ржавой жести.
- Забери свою козу! - еле сдерживаясь, бросил Карен бородачу.
- Это не моя коза, - не открывая глаз, ответил тот. - Это ее коза.
И указал на балкон.
В конце тупика Ош-Дастан, невидимая из-за цветущего шиповника, стояла худая девочка лет двенадцати. Стояла, зябко кутаясь в тяжелую шаль с бахромой, смотрела, как незнакомый мужчина поднимается по скрипучей лестнице.
Смуглое лицо девочки не выражало ничего.
Совсем ничего.
Глава третья
Хаким [12]
Лежит человек, сну доверясь, лучом, перерубленным дверью.
А вена похожа отчасти на чей-то неначатый путь.
И тихо в районе запястья, как цель, пробивается пульс.
…Избитая до крови степь грохотала, качаясь и подпрыгивая под копытами коня, впереди стремительно росло и надвигалось облако пыли, в глубине его солнечными вспышками то и дело сверкала сталь, темные силуэты всадников сшибались с оглушительным лязгом, криками и ржанием, кто-то кулем тряпья валился под копыта, кто-то вырывался из пыльного пекла, чтобы тут же нырнуть обратно: рубить, колоть, резать - убивать или быть убитым.
Но думать об этом уже было некогда, потому что стена бурой пыли скачком придвинулась вплотную, и в полированном лезвии тяжкого эспадона-двуручника (старая лоулезская ковка, прадедовский меч!) на миг отразилось перекошенное яростью лицо - его лицо с развевающейся гривой льняных волос. Высверк стали со свистом рассек воздух, и еще раз - слева, справа, кособоко валится наземь разрубленный до седла кочевник в мохнатом малахае-треухе, так и не успевший достать кривой саблей обманчиво неповоротливого гиганта, беловолосого гуля-людоеда. Становится тесно, он едва успевает рубить фигуры в удушливой пелене - рубить коротко, почти без замаха, ворочаясь в седле поднятым медведем-шатуном, снося подставленную под удар саблю вместе с частью плеча, отсекая бестолково топорщившиеся железом руки. Кажется, он что-то кричал, когда очередной клинок, устремившийся к нему, легко переломился в выгнутом бараньими рогами захватнике эспадона; получив наконец пространство для настоящего размаха, он очертил вокруг себя плоский круг, подбросив к небу выпучившую глаза голову в мохнатой шапке, чужую зазевавшуюся голову, кусок мертвой плоти, - и на миг запнулся, увидев совсем рядом знакомого воина в сияющем даже под пылью доспехе, в прорезном шлеме, в латных рукавицах (в правой - он знал это! - не было руки, но именно в деснице воин сжимал прямой меч-цзянь по прозвищу Единорог).
Вознеся над собой эспадон Гвениль в традиционном приветствии, он еле успел опомниться, сообразить, где он и кто он, - в лицо брызнуло горячим и красным: зацепили все-таки, ублюдки Хракуташа!
- Лоул и лорды! Н-на!. |