До сих пор в кабине словно бы пахло ее духами…
Поэтому, едва усаживаясь на просторное сиденье, столь непохожее на твердые, не очень-то ловкие седалища «хиуса», он накидывался на те или иные документы, в которые требовалось (а порой и не очень) срочно (а порой и не срочно) вникнуть и принять по ним какое-то решение (а может, и просто принять их к сведению)… Это помогало отвлечься. Иначе, с пустыми-то руками и не загроможденной штабелями и поленницами дел головой, Богдан начинал просто вспоминать…
Впрочем, если бы дело было только в повозке!
Он так и не смог отлепиться от той любви.
Сколько лет прошло, да и случилось все сумбурно, и длилось недолго… Расскажи Богдану кто в юности, что на сердце могут остаться столь незаживающие раны, - он бы, верно, не поверил, счел сантиментами из романтических книжек, а то и глянул бы на рассказчика брезгливо: экий нюня! Может, дело было в последней встрече - полыхнувшей, как молния, и незабываемо загадочной; то ли была Жанна, то ли не было, то ли человек приходил, то ли нет… Но на бесовщину валить ответственность - невместно, и не в принципах Богдана то было: минфа всегда полагал, что ежели смог что хорошее человек - то беспременно с Божьей помощью, а уж коли нет - то сам виноват и никто кроме. А может, и все то лето, проведенное вместе с задорной и нежной маленькой гокэ [27] было не от мира сего? Наваждение, греза?
Когда столь несообразные мысли закрадывались Богдану в голову, он еще мог одернуть себя: полно глупости молоть, все, мол, куда приземленней; воистину, жизнь порою ведет себя причудливее любой грезы. Только вот потом реальные причуды жизни и впрямь зыбят ее нескончаемой грезой, от коей и рад бы избавиться, да не можешь; стоит попасть в ее вихревой поток, уже не выбраться - твердые, надежные берега проносятся мимо все быстрее, становятся все неразличимей, все туманней, все ненужней. Тугой перехлест непримиримых и необоримых желаний, обожание и вина, понимание невозможности и горькое осознание того, как скудно все, что возможно, и как без невозможного пусто, вся эта нежданно разинувшаяся топка страстей, это гулкое солнечное горение - казались теперь единственно полной человеческой жизнью. Когда пожар угас, а раскрошенные бытом уголья остыли и поседели, от жизни остались лишь обязанности и дела.
И ничего Богдан не мог поделать. Невозможно избавиться от того, чем не владеешь. Нельзя уйти от той, которой нет, не в силах человеческих расстаться с тем, кто отсутствует… Все было только в нем самом. Память, совесть, нежность… От этого невозможно освободиться. А ежели и удастся каким-то чудом - то перестанешь быть человеком. Кто ты без памяти, без совести, без нежности? Камень. Пепел, труха.
Шло время, и в этой не замутненной реальностью памяти Жанна становилась все моложе, все прекрасней, все влюбленней и преданней. Умом Богдан понимал, что этот образ уже, наверное, мало что общего имеет с нею, даже с нею тогдашней - и уж подавно с тем нынешним человеком по имени Жанна, который жил же и по сию пору где-то вдали (если только и впрямь она не была лисицею - но в это слишком простое наваждение Богдан не верил). Человек этот занимался своими делами, любил кого-то и, возможно, изменял кому-то, наверное, рожал и растил детей, работал в своей Сорбонне, писал, конечно, высокоученые статьи да книги про Ордусь, защищал диссертацию… потел на тренажерах для сохранения фигуры, лечил зубы, опрокидываясь в зубоврачебном кресле и с широко открытым ртом подставляясь тонко свиристящей бормашине, капризно выбирал новые туфли, примеряя то те, то эти, то опять те, принимал порою таблетки от головной боли или слабительное; и уж конечно, частенько бросал кому-то с раздражением: отстань, не мешай, я занята; или: ну перестань говорить глупости; или даже не мудряще: ты не прав. |