Изменить размер шрифта - +
И до сегодняшнего вечера я мог ничего не опасаться, не принимать никаких решений, ничего не делать — только наслаждаться жизнью. Перспектива увидеть Китти в шесть часов превратила вселенную в сверкающий фейерверк радости. Неудивительно, что я летел как птица. Причем это вовсе не было эгоистичной радостью, порожденной мыслью, что я буду с Китти, — мною владел несказанный восторг, я вдруг почувствовал уверенность в себе. Каким-то образом все удастся. Я сделаю то, чего хочет Китти, я помогу Ганнеру, я помогу себе, мы помиримся и заплачем от облегчения. Я наконец смогу изменить свою жизнь и зажить, как все обычные люди. Я займусь образованием Кристел и повезу ее в Венецию, и она будет смеяться от счастья. Я наконец смогу сделать все то, что до сих пор казалось невозможным. Все будет хорошо, все будет хорошо, все во всех отношениях будет хорошо. Еще более странным было то, что эта великая надежда сосуществовала, ничуть не теряя в своей силе, со всеми давними, реальными страхами, с боязнью совершить ложный шаг, с боязнью гнева Ганнера, мести Ганнера; эта надежда сосуществовала даже — что уж совсем странно — с моими вполне здравыми представлениями о Китти; я понимал, что она вовсе не святая и не пророчица, а обычная, возможно, довольно глупая женщина, которой нравится таинственность и нравится проявлять свою власть. Вот на что способна человеческая мысль — во всяком случае, вот о чем я думал в то утро в парке, когда радость моя ширилась и росла.

Так, играя в чехарду, мы доскакали почти до Серпантина и остановились, тяжело дыша и смеясь. Я обхватил Бисквитика и крепко прижал к себе — так ребенок обнимает другого ребенка; сквозь широкое пальто я почувствовал, какое у нее хрупкое худенькое тельце.

Мороз, таинственно появившийся ночью, образовал высокие льдистые наросты на ветвях деревьев, на железных поручнях и спинках скамей. Они, казалось, органически срослись с этими земными поверхностями, словно в темные часы ночи мир оделся в хрупкий, тонко сплетенный из кристалликов наряд, и теперь, наброшенный на самые верхние тонюсенькие веточки, он серебристо-серым кружевом выделялся на фоне неба, такого густо-голубого, что по контрасту оно выглядело синим, даже словно бы отлитым из блестящего свинца.

Мы вышли на открытое место к воде. Не к статуе Питера Пэна — хоть я и бездумно прыгал, но все же подсознательно избегал этого направления, — а к бухточке по соседству, ближайшей к мостику. Серпантин замерз у берегов, и на льду лежал толстый слой снежной пыли, уже испещренной следами водоплавающих птиц. Несколько уток, словно на пари, вышагивали сейчас цепочкой по льду, еле удерживаясь на ногах. Мы дошли до скамейки, я смахнул с нее иней рукавом, и мы сели; я закинул руку на спинку, тем самым сбросив с нее ледяной нарост, и ближе привлек к себе Бисквитика, так что сквозь наши донельзя отсыревшие пальто скоро почувствовал тепло ее тела.

— Ну-с, леди Александра Биссет, как мы сегодня себя чувствуем, леди Александра?

— Отлично, Хилари. Сегодня такой чудесный день.

— Один из великих дней. Скажи-ка мне вот что, Александра. Твой папа в самом деле был английский полковник?

Бисквитик слегка оттолкнула меня от себя, чтобы лучше видеть мое лицо. А я залюбовался ее черными с красноватым отливом глазами, изысканным рисунком длинного, тонкого подвижного рта.

— Нет.

— Солдат?

— Нет.

— А твоя мать была браминкой?

— Нет.

— Ты родилась в Бенаресе?

— Нет.

— Ты родилась в Индии?

— Нет.

— Ты отвратительная маленькая лгунья?.

— Да.

 

— Я буду искренне огорчен, если окажется, что и зовут тебя не Александра Биссет.

— О нет, нет! — пылко запротестовала она. — Меня зовут Александра Биссет.

Быстрый переход