|
Да только никто не смотрит на двух неприметных, заурядных пожилых мужчин: ведь этот ресторан украшают своим присутствием богатые, красивые и скандально известные люди.
29
Семь лет несчастья: согласно суеверию, наказание тому, кто разобьет зеркало; римляне считали, что семилетье – срок, за который жизнь (а потому и разбитое отображение жизни) успевает обновиться
12.48
Гордон находит то место, где они с Линдой уговорились встретиться, благодаря скорее везению, чем трезвомыслию. Пока он в состоянии шока бродил из отдела в отдел, умение ориентироваться, по счастью, не покинуло его.
Линда уже ждет мужа у входа в отдел «Осветительные приборы», в руках у нее фирменный пакетик «Дней». Гордон опоздал на три с половиной минуты, и тот факт, что она никак не комментирует его опоздание, при любых других обстоятельствах мог бы расцениваться как сигнал тревоги. Когда Линда не распекает его за какую‑то провинность, это обычно означает, что она размышляет о какой‑то другой, предыдущей его провинности, куда более серьезной, причем дает ему знать об этом, лишь заставив вволю помучиться в попытках понять, что же он еще натворил. Впрочем, в данный момент Гордона не заботит презрение Линды; его заботит мысль о том, как бы поскорее выбраться из «Дней».
– Пойдем домой, а? – вот первые слова, какие срываются с его языка, когда он подходит к ней, заслоняя глаза от золотого блеска, исходящего из ближайшей галереи.
Этот же свет окутывает лицо Линды каким‑то удивительно нежным, ангельским сиянием.
– Что у тебя с рукой, Гордон?
– Пустяк. Ну что? Пошли домой?
– Дай‑ка взглянуть.
Гордон неохотно позволяет ей рассмотреть пораненную руку.
Как только Гордон пришел в себя после поспешного бегства из «Зеркал», он отыскал уборную и промыл свои раны над раковиной. Смыв холодной водой запекшуюся корку крови на руке, он удивился тому, что порез на ладони гораздо меньше и не такой глубокий, каким казался. То, что он считал серьезной раной, в действительности было царапиной. Столько крови – и почти никакого увечья. Правда, порез все равно сильно болел, но уже совсем не так, как прежде, когда Гордон воображал, что его рука рассечена до кости.
И тогда же, в уборной, перевязывая руку носовым платком и рассматривая царапину на веке в зеркале над раковиной, Гордон задался вопросом: а надо ли говорить Линде правду об этих порезах? Он отлично представлял себе ее реакцию, если он сообщит, что на него напала с оскорбленьями парочка подростков: «Ты хочешь сказать, что просто стоял и позволял им угрожать тебе? Этим двум соплякам? И ты не дал им сдачи? Ты позволил им говорить тебе всякие гадости и не ответил им как полагается?» Да, она бы на его месте именно так и сделала. Никто – даже берлингтон с заточенной карточкой «Дней» – не смог бы безнаказанно обидеть Линду Триветт, как это на своей шкуре узнал не один невежливый лавочник и не один болтливый зритель в кинотеатре. Можно не сомневаться, Линда встала бы на свою защиту, гордо вскинув голову, и задала бы берлингтонам такую словесную трепку, что тем мало не показалось бы. А может быть, она отпугнула бы их без слов, одним своим взглядом обратив в бегство. Эта яростная неукротимость и есть то качество Линды, которое Гордон больше всего в ней любит, которому больше всего завидует и которого больше всего боится.
Кроме того (решил он тогда в уборной), имеется еще одна причина солгать Линде. Сознаться в своей трусости в «Зеркалах» – это одно. Такой позор он еще, пожалуй, снес бы. Но случись ему даже в шутку упомянуть в разговоре с Линдой о встрече в отделе «Удовольствий» – и его жизнь будет погублена. Пусть даже в той залитой красным светом кабинке ничего в действительности и не произошло – но все‑таки уже слишком готово было произойти, и Линда уловила бы нотку вины в его голосе. |