|
Я вспомнил о солдате из осерской тюрьмы из-за того мальчишки с трирского вокзала. Мальчишка ни в чем не виноват. Он стал таким потому, что его сделали таким, не сам же он захотел стать таким. Он бросил в нас камнем потому, что больное, уродливое общество, в котором он рос, неминуемо должно было бросить в нас камень. Потому, что мы несем в себе угрозу гибели этого общества, этой исторически сложившейся эксплуататорской машины, какой ныне является германское государство. Все мы вместе — пусть даже из нас уцелеет лишь ничтожная часть, — все мы несем в себе угрозу гибели этого общества. А потому — горе нам, позор нам, камнями нас, камнями! Не следует придавать всему этому особого значения. Конечно, не очень-то было приятно, когда тот мальчишка на трирском вокзале замахнулся на нас камнем да еще начал выкрикивать страшные ругательства. «Сволочи!» — вопил он. И еще: «Бандиты!» А все же не стоит придавать этому особого значения.
Но с немецким солдатом из Осера, о котором я сейчас вспомнил, с тем дело обстоит совсем по-другому. Тот ведь старался понять. Он родился в Гамбурге, жил трудом своих рук, хотя часто сидел без работы. И вот уже много лет он недоумевает, почему он стал таким, каким он стал. Есть куча услужливых философов, которые готовы уверить вас, будто жизнь это не «бытие», а «творчество», точнее, «самотворчество». Они очень гордятся этим термином и на все лады перепевают его, им кажется, что они сделали великое открытие. А вы спросите того немецкого солдата, повстречавшегося мне в осерской тюрьме. Спросите этого гамбургского немца, который почти все время сидел без работы, пока нацизм не запустил на полный ход военную машину, обеспечившую ремилитаризацию. Спросите его, почему он сам не «сотворил» свою жизнь, почему ему пришлось лишь терпеть навязанное ему «бытие». Жизнь всегда была для него лишь постылым бременем, чуждым ему «бытием», с которым он так и не сумел совладать, чтобы сделать его достойным.
Мы стоим с ним по разные стороны ограды. Никогда еще я так ясно не сознавал, за что я сражаюсь. Надо сделать так, чтобы «бытие» этого человека стало достойным, вернее, бытие других таких же людей, потому что ему вряд ли еще можно помочь. Надо сделать так, чтобы сыновья этого человека могли вести достойную жизнь, может быть, они приходятся ровесниками тому мальчишке из Трира, который бросил в нас камнем. Только в этом вся трудность — точнее, это и есть самое трудное дело на свете. Ведь это попросту означает, что надо построить бесклассовое общество. Тому немецкому солдату уже не поможешь, ему суждено жить и умереть, влача постылое бремя своего бытия, которое ему самому представляется недостойным, бессмысленным и непостижимым.
Но поезд мчится по рельсам, удаляясь от Трира, и нам лучше следовать за ним, а потому я отгоняю от себя воспоминания о том немецком солдате из осерской тюрьмы. Я часто думал о том, что когда-нибудь обязательно расскажу про этот эпизод. Это совсем незамысловатый эпизод: меня выводят на прогулку, над нами светит октябрьское солнце, и мы ведем долгую беседу — вернее, перебрасываемся отрывистыми репликами, стоя по разные стороны ограды. Только я стоял на той стороне, на которой надо было стоять, он же не знал, на какой стороне надо стоять. И вот наконец представился случай рассказать эту историю, а мне недосуг. Да, сейчас мне недосуг, задача моя — рассказать о нашем пути, я же и без того сильно отвлекся.
Я виделся с тем солдатом много раз, вплоть до конца ноября. Правда, потом я виделся с ним реже, потому что все время шли дожди и прогулки часто отменялись. Я встретил его как-то в последних числах ноября, а на другой день его отправили из Осера. Я тогда уже не сидел в одиночке, а делил камеру и тюремный дворик с неким Рамайе и молодым партизаном из Отского леса, который был в группе братьев Ортье. Как раз накануне расстреляли старшего из братьев Ортье. |