Обычно Бергер не выкуривает больше двух подряд.
— Будьте добры, Майер, дайте огня полковнику. И сходите за газетами. В Буа-Мермет скажете, что я разрешил.
«Тюрьма?— думает Бергер и рассматривает стену с обоями в цветочек.— Какой пустяк... Все пустяк, если нет Канариса. Нет и не будет Канариса, есть Шелленберг. Дома меня повесят. И не просто повесят, а сначала намотают кишки на барабан... До процесса обменяют или после, или же без всякого процесса — все одно. Лучше бы у Эмми был дру-гой отец... Маленький ты мой цыпленок, с ума я схожу... Что с тобой будет?.. Мне нельзя назад! Мне ни за что нельзя назад!»
— Я бы просил отправить меня в камеру.
В твердом голосе Бергера — трещинка, тончайшая, с волосок.
— Ну что вы,— говорит Лусто.— Не в камеру, в помещение. Вы будете интернированы, полковник... Пока...
— А идите вы!..
— Я очень вам сочувствую,— говорит Лусто.— Когда захотите встретиться, дайте знать через капитана Майера. И учтите, пожалуйста, что я сочту себя вашим должником, если найдете возможным поделиться с нами — конфиденциально, разумеется!—соображениями о том, куда и как мог уйти Ширвиндт. Это-то ведь вас ни к чему не обяжет? Ведь так?
— Прощайте, господа.
— До свидания, полковник. Только до свидания...
Швартенбах-Майер и двое контрразведчиков через темную переднюю и пустую лестницу ведут Бергера в машину — не «шевроле», а другую, черный, громоздкий «линкольн» с хрустальными стеклами.
Бергер садится; справа — Швартенбах с ворохом газет на коленях, слева — охранник; второй, как положено, рядом с шофером. Машинально отмечая все это, Бергер давит кончиком языка на бугорок у корня резца. Ему никак нельзя возвращаться в Берлин, и пересадочная станция в Буа-Мермет — лишняя остановка в дороге... Для Эмми Бергер все зайцы желтые, а отец — малознакомый взрослый, возникающий без зова и исчезающий в пространстве, раньше чем детское сердце успеет наполниться привязанностью... Кальтенбруннер не щадит никого. Даже детей...
Бергер закуривает и медленно, с наслаждением втягивает дым. Он почему-то уверен, что все будет быстро и не больно. Еще немножко надавить, потом — сразу, с силой — прижать нижним зубом, разбивая ампулу...
— Че-пу-ха!— раздельно произносит Бергер и надолго замолкает — так надолго, что Швартенбах решает, что он уснул с открытыми глазами.
Лишь при выезде на шоссе капитан, роняя на пол газеты, суетливо начинает делать то, что и при обмороке не приносит особой пользы,— расстегивать на Бергере рубашку, развязывать галстук, тереть ему виски. Однако яд действует безотказно, и Швартенбах приказывает шоферу развернуться и ехать в Женеву.
23. Февраль, 1944. Париж, рю Пастурей — рю Вандом.
Где взять радистов? Где их найти? Париж огромен, в нем живут миллионы, и миллионы эти заняты разным трудом — представители любой профессии сыщутся а избытке, только дай объявление. Безработицы официально не существует; с приходом нацистов все закреплены за предприятиями, конторами, лавками, муниципальными учреждениями, транспортными организациями, строительством, государственными органами и бюро, за мелкими и крупными фабриками, заводами, электростанциями, а те, кому не нашлось там места, посланы на принудительные работы или обслуживают вермахт. И все-таки это фикция. Тысячи и тысячи ухитряются манкировать, доставать справки о несуществующих болезнях, скрываться — лишь бы не работать на бошей. Любой из них с восторгом предложит Жаку-Анри руки и жизнь, скажи он, зачем и во имя чего они необходимы. Они даже не попросят оружия. Печь хлебы для маки — хорошо! Стирать белье франтирерам — что же лучше! О-ля-ля! Все хорошо для Франции и свободы!
А радистов нет. |