Нога уже почти не болела. В общем, порядок, ехать можно.
Туся сбежала с террасы. Рывком открыла дверцу машины.
– Ты что, никак, кататься задумал?
– Не кататься, а уехать, – сказал я.
– Уехать?
Тусин рот, похожий, как все уверяют, на мой, медленно раскрылся.
– Куда уехать?
– Домой. К себе.
– Зачем?
– Как зачем?
Я засмеялся и сам почувствовал, что смех мой звучит ненатурально, деланно.
– Пора и честь знать. Сколько можно беспокоить тебя и маму?
Туся вздохнула так, словно несла что то очень тяжелое.
– Ты, папа, сущий ребенок…
– Это хорошо или плохо? – спросил я.
Туся махнула рукой:
– Чего ж хорошего, в твои годы быть ребенком, прямо скажем, нерентабельно.
– Как так, нерентабельно? Что это значит?
Туся снова вздохнула:
– А, что с тобой говорить…
Медленно пошла обратно, к дому.
– Туся, – окликнул я ее. – Постой…
Она не повернула головы.
Что я мог сказать ей? Попытаться до конца выяснить отношения? Зачем? И вообще, к чему ставить точки над «i», не лучше ли стремиться обходить острые углы, вежливо улыбаться, соглашаться со всем, что тебе говорят, а самому поступать так, как считаешь нужным? Только так, не иначе.
И, главное, никого не обязывать, не утруждать собой, не быть никому в тягость. И чтобы тебя не жалели.
«Боюсь чужой жалости», – утверждает моя дочь. Я тоже боюсь.
Как это Дусенька давеча сказала? «Жалость – чувство обоюдоострое. Жалея кого то, мы тем самым наносим вред не кому другому, а только себе. Уверяю вас, мои милые, это так…»
Дусенька словно бы ни к кому отдельно не обращалась, а на самом деле зорко поглядывала то на Валю, то на Тусю, при этом упорно обходила меня, стараясь не взглянуть даже ненароком своими маленькими, как бы утопленными глазами.
Я боялся чужой жалости, но не сумел избегнуть ее. Потому что и Валя и Туся – обе жалели меня и сюда, на дачу, взяли тоже из жалости. Ну и что с того? Разве я не пожалел однажды замерзавшего щенка? Или я не жалел тех, бывших прославленных футболистов, игравших матч ветеранов?
Вспомнилось, как Валя смотрела на меня во время последнего моего матча на стадионе. Я поймал тогда ее взгляд, и, все время, пока я ходил, улыбался, пожимал чьи то руки, говорил о чувствах, испытываемых мной, перед моими глазами стоял этот взгляд, в котором была и горечь, и боль, и обида только за меня одного, ни за кого другого…
Я свистнул Ауту, и он радостно впрыгнул в машину. Самое большое удовольствие для Аута – ехать со мной в моей машине.
– Поедем, дружок, – сказал я ему. – Поглядим, как там дома…
За своими вещами я решил приехать как нибудь в другой раз. Да и вещей у меня на даче было всего ничего, можно подождать до осени.
Однако все таки надо было проститься с Тусей. Как то неловко уезжать, не сказав ни слова. Правда, я понимал, что могу не устоять, едва лишь она начнет уговаривать остаться, а она непременно начнет, потому что жалеет меня.
Может быть, и в самом деле уехать, не говоря больше ни слова, а как нибудь в Москве встретиться с Тусей как ни в чем не бывало и постараться объяснить ей, что так оно лучше и для нее с матерью, и для меня. И с Валей тоже надо будет поговорить, может быть, не стоит объяснять все как есть, просто сказать, что дел в Москве много. А поверит она или не поверит, это уже не моя забота…
Я вылез из машины, постоял, не зная, что предпринять. Аут сидел на моем сиденье, молча, настороженно глядел на меня своими чуть выпуклыми темно карими глазами. Я через силу усмехнулся.
– Что, брат, хочется ехать, как я погляжу?
В ответ он гулко залаял. |