Изменить размер шрифта - +
Бывает так, что написанное художником неожиданно для него самого и живет по своему вне его воли. Лик написанного Спаса был так и непонятен для Дионисия – замысел и контуры были не его.

Взгляд Спаса был излишне суровым.

 

Клеймо десятое. У врат

 

 

 

 

Скоро Дионисий вновь засверкает красками, вновь драгоценные сплавы лиловых, изумрудных и голубых будут плавиться под теплом человеческих взглядов. Извлеченная из забвения для радости людям липовая, сошлифованная временем доска под умелыми руками реставраторов раскроет из под пленок грязи и олифы радостный ковер ярких ритмов, сгармонизированных рукою великого мастера. Темна, трудна дорога древнего шедевра к сегодняшнему дню. За лучи света, исходящие от древней живописи, хватаются многие руки, часто страшные руки. И Анна Петровна, причастная к новой жизни шедевра, и полковник Александров, и профессор Андреевский были полны радости – известный исторический шедевр возвращался народу, для которого он был когда то создан. Большой Спас Дионисия скоро увидят зрители, он услышит восхищенные возгласы на всех языках, но никто из радующихся великой живописи никогда не узнает о всех перипетиях, которые привели икону в музеи, не узнает и о тех стражах мрака, что так долго укрывали в темноте забвения клад зримой музыки.

Между тем в те самые минуты, когда, наконец, радостный вздох облегчения при лицезрении благополучного завершения путешествия Дионисия вырвался у Анны Петровны, на берегах осенней Волги замыкалось последнее кольцо страшной жизни того, в чьих руках так долго было бесценное произведение великого мастера. Ермолай, чья воля вынесла в свое время икону из сумеречного склепа, с каждым днем все больше и больше уходил в дым безвестной бестелесности. Он уже не знал, спит он или нет, сны ему казались реальнее действительности, а действительность казалась суматошным бестолковым сном.

Проснувшись, как всегда, чуть свет и дрожа от теперь вечного для него холода зябким старческим телом под теплым в ситцевых разноцветных треугольничках одеялом, Ермолай понял: конец. Еще немного и он останется в этой комнате навеки, навсегда остынет вечным хладом камня.

Умерев, человек делается камнем, отвердевает, а потом опять превращается в жидкий хаос – вечную магму всегда шевелящейся органики.

«Пора уходить», – повернувшись на бок, Ермолай увидел замысловатую изморозь кружев на окнах, пыльные дрожащие пальцы фикуса, огонек лампадки у сморщенного старообрядческими морщинами образа Николая Угодника и плюнул на пол. Морщинистое лицо Угодника показалось ему похожим на улыбку старой мартышки.

«Письмо староверское, сестрин образ, деревенский», – с трудом встав, Ермолай сказал вслух:

– Сегодня.

Вышел к столу в горницу. Из чуланчиков и комнатенок раздавались шумы. Одна «сестра» шила, другая гремела посудой – готовила завтрак, в другой комнате читали «Жития». Все шесть затворниц его дома были заняты делом.

«У меня больше дела нет. Нет у меня дела», – Ермолай, с трудом передвигая валенками, – он теперь и зиму и лето ходил дома в валенках, – вошел в комнату к «сестре» Степаниде, его родной сестренке Стеше, той, с которой он семьдесят лет назад бегал по лужам и сидел на отцовских коленях. Тогда Стеша была рыженькой тоненькой девочкой с грязными босыми ножками. Такой она осталась для него навеки.

Стеша жевала беззубыми деснами размоченный сухарь – пила утренний чай.

Ермолай усмехнулся, сказал по французски:

– Мне пора, мадам. Мое время истекло.

Иногда он, помня уроки высокопреподобного отца наместника Георгия, говорил со своими домашними по французски. Те на его французские фразы крестились и кланялись, как во время молитв.

Сестра смотрела на него «полной старухой».

Быстрый переход