Как раз в канун школьных соревнований в сельмаг закинули спортивные шапчонки, очень красивые, броские, идущие к лицу, и все понакупили эти шапчонки. Вот только наушники у шапчонок оказались слишком короткими — их натягиваешь на голову, а они, как резиновые, уползают вверх, обнажают мочки, ушную хрящевину. Ребята и поморозились, совсем не заметив этого в азарте бега.
Костылев покрутил головой, сплюнул на снег. Тело его начало ныть, чем дальше, тем хуже: руки выворачивала судорога, мышцы залубенели, сделались негнущимися, долгое напряжение было болезненным, острым, и не виделось никакого продыха, где-то за пределами сознания, он ощущал, происходила ожесточенная работа, возня с аварийным хомутом, удары деревянным молотком, грохот газового ключа-разводника, потом Костылев почувствовал, что кто-то трясет его. Он вывернул голову, зажмурился, ослепленный прожекторной резью. Уно Тильк.
— Вставай! Хомут починили!
У эстонца было черное лицо, глаза запали, совсем вобрались в черепную коробку, брови нависли над впадинами — вид смертельно уставшего человека, у которого совсем не остается сил для жизни.
— Полусферы сейчас стянем, — зашевелил Уно губами, — и хана! Спать, мужики. Завтра подправим шлейф, пустим газ в поселок. Н‑никакой те эвакуации. — Он отер рукавицей лицо. Пожаловался: — Звон в ушах. Колокольцы лупят. Трясу, трясу головой, а вытряхнуть не могу. Вот проклятье, обрыдлый звук — динь бом да динь бом. А ты, старый, молодец! С тобой в атаку бы ходить, в атаке нужна такая реакция... Как у пули. Она у тебя есть.
Он опустился на снег рядом с Костылевым, расставил ноги, колени Уно взметнулись на уровень плеч. Костылев зачерпнул грязными негнущимися пальцами пороши, поднес щепоть ко рту.
— Брось, — прохрипел Уно. — Отрава.
— Под отраву хорошо селедочка идет. Стопка отравы, потом рукавом занюхать и селедочный хвостик на вилочке.
Оба они находились в состоянии какого-то беспамятства. Уно завалился на бок, уперся локтем в наст.
— Не поболтаешь — не проскочишь, — Тильк неожиданно засмеялся. Костылев подумал опасливо, не сходит ли тот с ума. — Как думаешь — чем можно ловить ворон? — Уно подставил ладонь под прожекторное солнце, пальцы оплавились смолистым золотом, сделались желтыми. — С помощью конфетного кулька. Берешь кулек, на дно кидаешь куски булки, края кулька обмазываешь клеем. К донцу привязываешь веревку — и в кусты. В засаду. Ворона подойдет, сунет голову в кулек и приклеится. Тут ты ее, голубу, и подтаскиваешь к себе.
Он вновь потряс головой.
— А колокольный звук из ушей не выходит.
С кряхтеньем поднялся, распрямился, враз превращаясь в памятник, на голову выше всех поселковцев, не из металла лишь...
— Вставай, Ваня! Легкие на снегу оставишь.
Костылев со слезной горечью ощутил, что у него трясутся колени, подгибаются ноги, проседает тело, а крестец-то, крестец! Он такой тяжелый, будто камнями набит. Костылев даже охнул.
— Справились мы с аварией. Пусть поселковские ящик коньяка выставляют. — Уно подвигал небритой челюстью. — Тебя, Иван, хочу дважды к премии. Два раза ты геройство совершил.
«Сейчас это уже все равно: один раз будет премия или два раза, — бессильно подумал Костылев. — Куда больше значат эти вот ребята, с которыми приходится делить все сладкое и все горькое, что выпадает на долю. А доля-то, она у нас общая. Каждому по кусочку. Деньги, деньги, деньги. Обойдется без них бабка Лукерья Федоровна. Проживем как-нибудь на обычную зарплату».
Мысль оборвалась. Уно Тильк тянул Костылева за воротник вверх, стараясь поднять на ноги. Костылев поднялся, постоял, шатаясь на ослабевших ногах. Облизнул губы, потом, чтобы мороз не оледенил их, потерся ртом о воротник.
Да, вместе с этими ребятами он делит все неурядицы, свет, тепло, последнюю горбушку хлеба, щепоть соли, последнюю луковицу, картофелину, последний жар костра. |