– Да, верно, худая придет в Болкуидер весть, – повторил бедняга Робин, – да поможет тебе бог, Хьюги, да пошлет удачу в делах! Больше ты уж не увидишь Робина Ойга – ни на пирушке, ни на ярмарке!
С этими словами он торопливо пожал руку своего друга и все тем же быстрым шагом повернул обратно.
– Неладное с парнем творится, – пробормотал Моррисон, – ну, да, может, к утру лучше во всем разберемся!
Но трагическая развязка нашей повести наступила гораздо раньше, чем забрезжил рассвет. Два часа прошло со времени драки, и почти все уже совершенно забыли о ней, когда Робин Ойг вернулся в трактир Хескета. Кухня была переполнена, люди там собрались самые разные, и каждый говорил и шумел на свой лад. Негромкая, степенная речь людей, беседовавших о торговых делах, заглушалась смехом, пением, громкими шутками тех, кто хотел только одного – повеселиться. В их числе был и Гарри Уэйкфилд. Он сидел среди англичан в холщовых блузах, в подбитых гвоздями башмаках, а они, радостно ухмыляясь, слушали Гарри, только что затянувшего старинную песенку:
Я Роджером зовусь,
За плугом я хожу…
как вдруг хорошо знакомый ему голос повелительно, каждое слово выговаривая с отличающей горцев четкостью, произнес: «Гарри Уэйкфилд, коли ты мужчина – встань!»
– Что случилось? Чего ему надо? – недоуменно вопрошали вокруг.
– Да это все тот же треклятый шотландец, – заявил Флисбампкин, уже бывший сильно навеселе, – Гарри Уэйкфилд сегодня уже отпустил ему изрядную порцию, а он еще захотел: знать, по вкусу пришлась «ко‑буст‑на‑я бо‑хлеп‑ка», разогреть ее просит!
– Гарри Уэйкфилд! – вновь раздался грозный оклик. – Коли ты мужчина, встань!
В самом звучании слов, подсказанных сильнейшим, всевластным гневом, есть нечто привлекающее к ним внимание и вселяющее ужас. Люди пугливо расступились и тревожно глядели на горца, стоявшего посреди них насупясь, с выражением твердой решимости на окаменевшем лице.
– Что же, я встану, чего бы мне не встать, милый Робин, я тебе руку пожму да выпью с тобой, чтобы нам больше не вздорить. Ты же не виноват, парень, что на кулаках драться не научился, трусом тебя никто не обзовет.
Он говорил, стоя напротив Робина Ойга; его ясный, доверчивый взгляд являл странный контраст суровой, мстительной непреклонности, зловещим огнем сверкавшей в глазах горца.
– Ты же не виноват, парень, – продолжал Гарри, – ежели, себе на беду, ты не англичанин и как девчонка дерешься.
– Драться я умею, – сурово, но спокойно возразил Робин Ойг, – сейчас ты в этом убедишься. Ты, Гарри Уэйкфилд, сегодня показал мне, как пентюхи саксы дерутся, а сейчас я покажу тебе, как дерутся благородные горцы.
За словом мгновенно последовало дело: выхватив кинжал, горец всадил его в широкую грудь йомена так метко, с такой ужасающей силой, что рукоять глухо стукнула о грудную кость, а двуострое лезвие поразило жертву в самое сердце. Гарри Уэйкфилд упал, вскрикнул – и в ту же минуту испустил дух. Убийца тотчас схватил за шиворот управителя и, приставив окровавленный кинжал к горлу обессилевшего от страха и неожиданности Флисбампкина, сказал:
– По совести, так тебя рядом с ним уложить бы надо, да не хочу я, чтобы кровь подлого лизоблюда смешалась на кинжале моего отца с кровью честного человека.
С этими словами он отшвырнул управителя так стремительно, что тот грохнулся на пол, а другой рукой в то же время бросил роковое оружие в пылавший на очаге торф, восклицая:
– Вот я, держите меня, кто хочет, а огонь, коли может, пусть кровь вытравит.
Но люди все еще находились в оцепенении; никто не шелохнулся. Робин Ойг потребовал полицейского. |